Годы идут, Карпушка учится да учится. Однажды песоченский удельный голова (не Михайло Васильевич, а другой, что до него в головах сидел), воротясь из города, так говорил на волостном сходе, при всем честном народе:
– Будучи в городу, по приказу господина управляющего, сидел я в училище: пытали там ребят, кто чему обучался. Такое собранье тут было, что ни вздумать ни взгадать: архиерей с архимандритом, губернатор с высокими чинами, барыни разряженные, – посмотреть, так дорого дашь!.. И читали там, вычитывали, каково каждый паренек обучается, а которы ребята отучились, тем аттестаты раздавали на большой бумаге за красной печатью, за подписом самого господина управляющего. И наш Карп Алексеев Морковкин, мирской захребетник деревни Поромовой, такой же аттестат принял из рук самого господина губернатора. А выдан Морковкину тот похвальный аттестат за то, что во всех тамошних науках он превзошел да, окроме того, малевать, собачий сын, навострился. Господин управляющий малеванье его мне показывал: «Вот, говорит, это вашего, песоченского!..» Голу девку с самострелом да с собакой намалевал:[248] стоит ровно вживе – глядеть даже зазорно. И ту девку в Питер послали – в департамент, потому, значит, что оченно хорошо потрафил. А после того как я на дому у господина управляющего был, изволил его высокородие такой приказ мне сказать: Карпа Морковкина на родину отпущаем – было б ему от вас всякое устроенье. А как родных у него нет – в зятья не пожелает ли кто?.. А покаместь, говорит, пущай его в приказе живет – писарю помогает. Так вот, православные, не пожелает ли кто Карпа Морковкина в зятья себе? Парню двадцать с годом, от начальства взыскан, наукам обучен, по малом времени сюда его вышлют. Так не пожелает ли кто?
Никто не пожелал принять в зятья захребетника. То еще на уме у всех было: живучи столько лет в казенном училище, Карпушка совсем обмирщился, своротил, значит, в церковники, попал в великороссийскую. Как же взять такого в семью, неуклонно в древлем благочестии пребывающую?.. Пришлось Морковкину проживать при удельном приказе.
Науке обучился, а от крестьянства отстал. Казенный грамотей – не пахарь, соха с приказным пером в ладу не живут, борона Карпушке не к руке, пахать тоже уменья нет, мастерства никакого не знает… Выйдя раз на жнитво за девками погоняться, пожать было вздумал, так мизинец чуть не прочь отхватил. На что сенокос – по работе само последнее дело – и тут Карпушка не годится. Гадают мужики: «Хоть и грамотен, а опричь что в солдаты, никуда не годится, – такая уж, видно, судьба ему». «И в самом деле, православные, – решил голова, – не голых же девок ему малевать, сдадим за мир в рекруты – пущай служит Богу и великому государю: ученые люди царю надобны – пожертвуем царскому величеству своим мирским захребетником…»
Новый управляющий на ту пору в удельну контору поступил. А был он не такого сорта, как прежний. Прежний-от под старость подходил, а все ветрогоном жил, все бы ему в городу с барынями, а по деревням с девками возжаться. Тем барыням, что из себя попригляднее были, из удельных магазинов весь хлеб роздал, а друзей-приятелей деньгами из мирских сумм снабжал. Мужиков подначальных не знал, да и знать не хотел. Был начальник задорный – мужики и на судьбище к нему не ходили, потому что одно пустое дело из того выходило. «Ты ему резонт,[249] а он тя в рыло», – говаривали мужики.
Новый управляющий не из таковских был: понимал мужика вдоль и поперек, всяко крестьянское дело и деревенские обычаи ведал, ровно сам в крестьянской избе родился. Объезжая приказы, увидал он в Песочном Морковкина, поговорил с ним, заставил ведомость какую-то составить, бумагу написать и похвалил. Видя, что Морковкин бобыль, и слыша, что мужики норовят его в солдаты отдать, управляющий велел ему в контору явиться. Там Карпушка пробыл года с четыре, в приказных делах наторел, и все ему стало с руки: просьбу ль написать, дело ль в котору надо сторону своротить – на всякое художество собаку съел. Открылось в Песоченском приказе место писаря. Карпушку туда.
И стал Карпушка не Карпушка, а Карп Алексеич. Удельного голову в руки забрал, старшин зá бороды стал потряхивать. У него вся волость: ходи как линь по дну, а воды замутить не моги.
Разжился Карп Алексеич, ровно купец городской: раз по пяти на дню чай пивал, простым вином брезговал, давай ему кизлярки да на закуску зернистой икры с калачом. Не то что становой, сам исправник у Карпа Алексеича гащивал, но из крестьян хорошие люди знать его не хотели. Голова Михайло Васильич поневоле в добрых ладах с Морковкиным жил, но крепко тяготился, когда писарь наезжал к нему в дом погостить-побеседовать. Патап Максимыч к каждому празднику посылал ему барашка в бумажке: нельзя – сам удельный, но дружбы с Морковкиным не заводил и к себе в дом его ногой не пускал. И рядовому крестьянству и тысячникам всем равно насолел Карп Алексеич…
Не дай Бог свинье рога, а мужику барство. Нелегко крестьянам начальство бритое, не в пример тяжелей – бородатое. То больше обидно стало песоченскому обществу, что не наезжий писарь аль не чиновник какой над ними властвует, а свое отродье, тот самый Карпушка, что недавно в Поромовой с поросятами в грязи валялся.
А каково было старикам поромовским, вскормившим Карпушку в мирских захребетниках?.. Каково было им без шапок на морозе стоять перед Карпом Алексеичем, кланяться ему до сырой земли, прочить да молить, чтоб над ними помилосердствовал?
«Знать бы да ведать, – меж собой говорили они, – не сдавать бы в науку овражного найденыша!.. Кормить бы, поить его, окаянного, что свинью на убой, до самых тех пор, как пришлось бы сдавать его в рекруты. Не ломался б над нами теперь, не нес бы высóко поганой головы своей. Отогрели змею за пазухой! А все бабы! Они в ту пору завыли невесть с чего…»
И доставались бабам колотухи здоровенные… Доставались и тем, что в те поры, как сдавали Карпушку в ученье, и бабами еще не были. Не разбирать же стать, когда мужичьему кулаку расходиться вздумается. Пущай бабье меж собой разбираются: котора из них правая, котора виноватая.
Наехавши писарем, не замедлил Карп Алексеич побывать в деревне Поромовой. Поромовские – известно: и «Голубчик ты наш!», и «Родной-то ты воскормленник наш!», и «Вот какого Бог привел выкормить!». Тот ему дядей, другой сватом называется. В прежнее время Карпушку хворостиной со двора, а теперь – «Желанный ты наш, разлюбезненький». Сватьев не оберется, свояков не огребется, а женского кумовства до Москвы не перевешаешь. Но, невзирая на ласки поромовцев, не по-родственному обошелся Морковкин со своими поильцами-кормильцами.
Помнил он ребячество, помнил, как изо дня в день держали его впроголодь, а водили в обносках, что от ветхости с плеч родных детей сваливались. Помнил он щипки, рывки и потасовки ребятишек. Бывало, Боже сохрани ответить тем же – драчуны разревутся, пожалуются, и мирского захребетника за ушко да на солнышко, да выпорют еще вдобавок без милосердия. Не было в Поромове мужика, который бы хоть раз в неделю не нарвал вихров захребетнику. А пуще всего бабы памятны были Карпу Алексеичу: то и дело колотили они парнишку и за дело и без дела. Да все зря, чем ни попало: скалкой так скалкой, ухватом так ухватом, а не то и поленом, коли под руку угодило.
Попил, поел, погостил у поромовских Карп Алексеич, да вместо спасиба зá хлеб за соль назавтра велел мужикам с поклоном в приказ приходить.
– По гривне с души, – сказал он. – По иным деревням у меня пятак положóн, а вы люди свои: с вас и гривна не обидна. Надо бы побольше, да уж так и быть, хлеб-соль вашу поминаючи, больше гривны на первый раз не приму.
Делать нечего – писарь велик человек, все у него в руках, а руки на то и привешены, чтобы посулы да подносы от людей принимать. Поклонились гривной с души воскормленнику… Что делать? Поневоле к полю, коли лесу нет… Взял деньги Морковкин – не поморщился да, издеваясь, примолвил старосте:
– Не даю потачки своим, чтоб страху задати чужим.
Гривной с души поромовские от бед и обид не избыли. К мужикам по другим деревням Карп Алексеич не в пример был милостивей: огласки тоже перед начальством побаивался, оттого и брал с них как следует. А «своим» спуску не давал: в Поромовой у него бывало всяко лыко в строку.
Жаловаться в конторе пробовали – вышло хуже.
А жаловаться по мирскому решенью ходил Трифон Михайлыч Лохматый. Правду сказать, он не то чтоб настоящим ходоком от миру был, чтоб нарочно в город посылали его с жалобой, на это он ни за что бы в свете не пошел. Было у него на ту пору свое дело в городе, так уж кстати было и просьбу снести. Управляющий жалобу выслушал, очень на писаря прогневался и послал доверенного чиновника по всем деревням Песоченской волости разведать, вправду ль на него Лохматый жаловался. Чиновник тот человек был ловкий, слыл добросовестным и бескорыстным, а исподтишка любил лапку в чужой карман запустить… До мужиков неповаден был и злобен, даром что Доброхотовым прозывался. Коли знает, бывало, что начальство про дела его сведать может, – за правду горой, и мужика в обиду не даст; а коль можно втихомолку попользоваться – на руку охулки не положит. А пуще всего брал языком. Кто по другим ведомствам служит, все у него воры да мошенники, один он свят человек. Ловко начальство надувал и веру к себе получил от него большую. Что ни скажет, бывало, Доброхотов управляющему, так тому делу и быть. С Морковкиным спознался, когда тот еще в конторе служил. Приехав в Песочное, три дня и три ночи угощался он у писаря: день сам-друг чайничают, ночь в две пары с солдатками бражничают. После трех ден гульбы стал Доброхотов мужиков созывать да про писаря Морковкина расспрашивать. Всех деревень крестьяне сказали, что оченно им довольны, никаких обид от него не видали. Недовольных только и нашлось, что двенадцать хозяев деревни Поромовой. А как им поверить, коли тысячи других в полной мере одобряют писаря. Управляющий добрый нагоняй задал поромовским. Больше всех досталось Лохматому. Тем дело и покончилось.