Вот теперь и скажите: холодный пот не пробьет вас при этом? Мурашки не побегут у вас по спине? Вас не охватит неодолимое стремление выскочить из теплой сенной ямки и бежать, куда глаза глядят? Нет?
Ну, что ж, тогда, значит, вы несравненно храбрее девяти десятых женщин мира, и уж, конечно, — Марфы Хрусталевой в том числе.
Батальонные девушки не принадлежали к той десятой части человечества, которая осудила бы Марфу. Все, как одна, они совершенно поняли ее.
— Кошмар какой! — сказала толстая, большая Надежда Колесникова, бывшая торфушка. — Да я бы померла на такой «точке»! Мыши! А?
И все согласились, что это действительно «кошмар». Немцы — что; немцы — полстраха; а вот мыши...
Все эти девушки до одной были хорошими Марфиными подругами. Но всё же все они оставались девушками. Их обрадовало, когда в непонятной для них героической и бесстрашной Хрусталевой вдруг открылась совсем понятная, близкая и даже смешная немного черта. Как ее утаишь от незнающих?
К вечеру, неведомо какими путями, историю Марфиного страха знал уже весь батальон. Не девушки только, матросы — вот что ужасно!
Когда Марфа, ничего не подозревая, вошла поужинать в камбуз, ее встретил громкий крик: «Хрусталева! Смотри: крыса! Крыса!»
Вскочив на ближайшую скамью, Марфа завизжала, себя не помня: крыс она боялась совсем уж панически, а ее уменье пронзительно визжать славилось когда-то на три школы района.
Камбуз загромыхал добродушным хохотом. Теперь все знали, как надо дразнить Марфу. Теперь ей предстояло испытать многое. Но, надо сказать, не этим врезался в ее память и навсегда остался в ней тот день. Не этим и даже не двенадцатым сраженным врагом. Совсем другим.
В тот день после ужина в кубрике поднялось волнение: из штаба района пришли две машины с артистами: вечером в большом сарае на окраине деревни состоится концерт!
Марфа обрадовалась концерту: не очень-то тут они бывали замечательными на ее придирчивый вкус, эти фронтовые вечера, но сегодня... Лучше посидеть в тесно набитом сарае, посмотреть на каких-нибудь хоть далеко не первосортных танцорок или акробатов, послушать аккордеон, чем лежать на койке в кубрике и снова видеть перед собой край канавы, белый халат врага и желтое пятно ржавчины, которое потом стало совсем черным. Удивительно всё-таки, — откуда у нее взялась эта способность так метко стрелять?
Когда она, вместе с многими другими бойцами батальона, бежала на закате в сарай, около него, под сосной, стояла странная машина: на взгляд она была обычной «эмкой», но за плечами, как школьник ранец, несла небольшой металлический бачок-бункер. Странно: «эмка», а на дровяном топливе! Что-то новое! Водитель, лежа на брезенте, ковырялся под ее брюхом.
Когда девушки пробегали мимо, он выглянул из-под колес и, моя в снегу промасленные руки, крикнул с земли: «Эй! Хрусталева! Здорово!»
Она не остановилась: «Ну, да! Сейчас крикнет: «Мышь!» Не обманет!» Ее теперь тут знали все; все здоровались с нею; она не обратила на это приветствие никакого внимания. Ответив на бегу: «Здорово! — она нырнула в дверь сарая.
Концерт был как концерт, даже лучше обычного. Две немолодые и сильно исхудалые певицы исполнили под аккордеон несколько сатирических куплетов. Им благожелательно поаплодировали. Потом сестры-акробатки показывали неплохие номера. Весь зал, как один человек, смотрел на блестки и позументы их костюмов, — не потому смотрел, что такого не видели никогда; как раз наоборот — именно потому, что видели, много раз видели в том далеком, мирном мире! Чувствовалось, как на короткое время от всех отходят куда-то прочь и серые стены сарая, и эта Усть-Рудица с ее кубриками, блиндажами, продовольственными и вещевыми складами, и недалекий фронт, и сама война. Вместо них встают такие милые, такие теплые воспоминания прошлого: мир, тишина, фонари перед цирком, мост через Фонтанку, трамвай, сбегающий с него...
После этого певец, более чем заслуженный баритон, исполнил несколько романсов, и среди них «На холмах Грузии». Светлая пушкинская печаль внезапно облаком опутала Марфу — ей стало так «грустно и легко», что глаза ее сами собой закрылись...
И вот, повидимому, она задремала. Ей вдруг почудилось, что простуженный голос конферансье, объявлявшего выступающих, сказал совершенно ясно:
— А сейчас соло на скрипке исполнит нам известный мастер смычка — Сильва Габель.
Марфа выпрямилась и окаменела. «Что? Мама? Мама — тут? Да нет! Ей послышалось!»
Да, это и действительно был сон. Она даже не успела ни испугаться, ни обрадоваться, ни сообразить что-либо, как простая и ясная проза жизни сменила собой сновидение.
— Краснофлотец Хрусталева! — громко, уже несомненно наяву, крикнул голос от двери. — К командиру батальона! Три креста![57]
Она вскочила и, так как ее место было близко к выходу, мгновенно оказалась на улице, на легком мартовском морозе. «Мама? Ой как это досадно!. . Как я могла заснуть так быстро? И зачем только мне это показалось... Ой, а почему меня батальонный вызывает? Ой, а по форме ли я?»
Случилось то, что происходит очень редко, событие исключительное.
Пятеро наших разведчиков, трое суток остававшихся в тылу противника, как раз сегодня к вечеру двинулись обратно через фронт.
По целому ряду соображений, они наметили себе путь через лесное пространство к западу от занятой противником Дедовой горы, в обход ее. Этот путь и привел их — там, в «ничьей зоне» — прямо к месту, где лежал, истекая кровью, немецкий солдат, а немного севернее, на полянке стоял приколоченный к столбику фанерный лист: «Иван! Стрелял кудо. Буду тебе убить!»
Фашист был в белом халате; явно было, — он, немецкий снайпер, лежал тут на «точке»! Он еще дышал, — значит, мог выздороветь и оказаться «языком». «Языки» были нужны дозарезу. Разведчики, и радуясь, и досадуя («тащи такой груз через фронт!»), подобрали его и кое-как доставили до места.
Теперь тот немец лежал очень тихо на койке медпункта, а комбат, которому старшина Бышко немедленно доложил, что это за «хвигура» и почему эта «хвигура» ранена, пожелал сейчас же увидеть Хрусталеву.
Удивительно, до чего важнейшие события нашей жизни порою захватывают нас врасплох. Они обрушиваются так молниеносно, что потом даже сообразить немыслимо — как же всё произошло? Комбат Смирнов ни разу не отвел глаз от Марфы, пока она рассказывала ему о своем поединке. Он не ахал, не качал головой; он только от времени до времени поднимал бровь и взглядывал на отдыхавшего рядом на койке военврача Суслова.
— Ну, так, товарищ Хрусталева, — проговорил он, наконец, когда Марфа замолкла. — Что ж мне тебе сказать? Ну вот... У тебя моя винтовка. Это — личная моя винтовка; я ею всегда дорожил: на состязаниях заработал. Так... Но я-то ее заработал, а ты, Хрусталева, ее завоевала. Разница! Теперь она уже не моя — ваша! Нечего тут благодарить: как говорится, — право сильного. Верно, Эскулапий? Кстати, как этот ее... подшефник? Ничего еще... не говорит? Что же так?
— Когда вам прошьют торакс слева направо через оба легкие, товарищ майор, — лениво отозвался врач, — вы тоже не скоро заговорите, если заговорите вообще... Полное впечатление, что девушка изучала анатомию: бито со знанием дела. Вот бумажки его, — это я принес.
Из полевой сумки он вынул несколько пожелтевших бумажонок. «Курт Клеменц, — сказал он. — Член нацистской партии, эсесовец с тридцать девятого года. Ефрейтор. «Железный крест» за какую-то «акцию» в Чехии и пять значков за отличную стрельбу. Родился в городишке Штольп.
Служил в тридцатой авиадесантной дивизии. От роду двадцать три. Птица подходящая, товарищ Хрусталева... Вы его, так сказать, особенно не жалейте: он-то вас, наверное, не пожалел бы...»
Из всего, что она услышала, больше всего поразили ее два слова. Тридцатая? Авиадесантная? Как? Здесь? Похолодев, она хотела было переспросить Суслова, но не успела. В эту-то минуту всё и произошло.
В запухшую по-весеннему дверь блиндажа постучали. «Да, да!» — рявкнул Смирнов тем ненатурально суровым и даже страшным голосом, каким на фронте всегда в подобных случаях рявкают майоры. Дверь толкнули сначало совсем слабо, потом гораздо сильнее... На нее нажали, она распахнулась, и у Марфы впервые в жизни действительно подкосились ноги.
В дверном квадрате на снегу стоял громадный Бышко, а на его, так сказать, фоне, задохнувшись, прижав к каракулю маленькие руки в варежках, с каждой секундой бледнея, смотрела на свою дочку Сильва Габель.
Люди, не бывшие на фронте, обычно пожимают плечами, когда им рассказывают о тамошних «случайностях», о неожиданных встречах, о неправдоподобных сочетаниях не из двух, а порой из трех, из пяти людей, которых вдруг, по совершенно непредставимым причинам, сводит в непоказанном месте никаким писаным законам не подчиняющаяся судьба человека во дни войны. Люди воевавшие не удивляются этому. Им просто известно: да, так оно и бывает. А если так нередко бывает везде и всюду, то сплошь и рядом происходило такое в тесноте и напряжении внутриблокадных фронтов вокруг Ленинграда: слишком много было жителей до войны в гордом городе на Неве, слишком малое жизненное пространство осталось вокруг него после августа сорок первого года.