И над белым тленом,
как от пули падающий,
на оба
колена
упал главнокомандующий.
Трижды
землю
поцеловавши,
трижды
город
перекрестил.
Под пули
в лодку прыгнул…
— Ваше
превосходительство,
грести?—
— Грести!
Тут нет, конечно, сочувствия. Но и прежней издевки тоже нет.
От родины
в лапы турецкой полиции,
к туркам в дыру,
в Дарданеллы узкие,
плыли
завтрашние галлиполийцы,
плыли
вчерашние русские.
Впе-
реди
година на године.
Каждого
трясись,
который в каске.
Будешь
доить
коров в Аргентине,
будешь
мереть
по ямам африканским.
Это уже почти сострадательно, и во всяком случае вполне человечно. Самая достоверная по-человечески глава — восемнадцатая, где звучит знаменитый, зацитированный реквием: «Тише, товарищи, спите». Но там же, рядом с этим гимном павшим,— их немой вопрос:
Скажите —
вы здесь?
Скажите —
не сдали?
Идут ли вперед?
Не стоят ли?—
Скажите.
Достроит
коммуну
из света и стали
республики
вашей
сегодняшний житель?—
<…>
А вас
не тянет
всевластная тина?
Чиновность
в мозгах
паутину
не свила?
Скажите —
цела?
Скажите —
едина?
Готова ли
к бою
партийная сила?
Ответ предсказуем, но выглядит дежурно. Вопрос — убедительнее. А девятнадцатая, финальная главка звучит такой самопародией, что, разбирая ее на газетные цитаты, современники и сами это издевательство чувствовали. Андрей Синявский — один из самых горячих поклонников и в молодые годы даже подражателей Маяковского — замечательно сопоставил «Левый марш» — «Левой! Левой! Левой!» — с эпилогом «Хорошо»:
Жезлом правит,
Чтоб вправо шел.
Пойду направо,
Очень хорошо!—
Надо было видеть, как Синявский разводил руками, изображая это недоуменное, но беспрекословное согласие.
Что до претензий к форме «Хорошо», они сродни претензиям к «Двенадцати»: здесь разговаривает не автор, а улица, здесь полноправно звучат романс, частушка, городская баллада — и Маяковский тоже постоянно сбивается то на частушку, то на блатную песню. И задача, и форма этих поэм одинаковы, в сущности: перед нами два завещания, два прощальных благословения. Вспоминая, как «кругом тонула Россия Блока», Маяковский не может не видеть того, как тонет вокруг него Россия Маяковского — Россия коммунистической утопии. В восемнадцатой главе он вспоминает, что знал многих лежащих у Кремлевской стены — и его от них отделяет почти невидимая, иллюзорная черта: реквием им — по сути автоэпитафия. От мух кисея, сыры не засижены, сидят папаши, каждый хитр — сравните это откровенное издевательство с картиной замерзшей Москвы в главках 13—14. Все, ради чего стоило жить и умирать, давно в прошлом.
Вещь, писавшаяся как сценарий юбилейного представления по заказу ленинградского цирка, превратилась в прощальный автопортрет, в общий памятник — себе и революции. Но живым памятников не ставят — по крайней мере там, где решения принимают живые.
«Император»
1
В январе двадцать восьмого его лирический механизм дал первый сбой, после которого стало понятно, что он разладился: задуманная вещь не получилась, вывернула не туда, и вместо прорыва, который был ему так необходим, получился самоповтор.
«Император» мог стать долгожданным возвращением на прежний уровень. И не зря в довольно скептической рецензии совсем молодого Игоря Поступальского на «Новые стихи» — сборник, изданный «Федерацией» в 1928 году,— единственным четверостишием, удостоившимся похвалы, стало вот это, в самом деле отличное:
Снег заносит
косые кровельки,
серебрит
телеграфную сеть,
он схватился
за холод проволоки
и остался
на ней
висеть.
В результате всё прокрутилось, как барабан: холостой выстрел, осечка.
26 января 1928 года Маяковский приехал в Свердловск. Выступления едва не сорвались — Лавут вспоминает, что заведующий Деловым клубом (там теперь филармония) запросил неслыханную цену за аренду зала. «Я приехал в Свердловск еще 7 января и вел переговоры с заведующим этим клубом об аренде зала для вечера Маяковского на 26 января.
Он принял меня более чем равнодушно и выдвинул такие условия, с которыми нельзя было согласиться. Я ушел расстроенный. На следующий день, в воскресенье, я снова явился сюда, надеясь, что все же удастся убедить зава. Но… вторичная осечка. Загрустил. Скис.
Неожиданно мне навстречу по тускло освещенному коридору — группа людей. Среди них — Анатолий Васильевич Луначарский.
Я хотел пройти незамеченным. Но Анатолий Васильевич протянул руку:
— Здравствуйте! А вы что здесь делаете?
— Я здесь с Маяковским.
— Как, Владимир Владимирович здесь? Приятно, очень приятно.
— Маяковского самого пока нет,— уточнил я.— Я договариваюсь об его вечерах на конец января.
— Пожалуйте с нами,— указал мне на открытую дверь Анатолий Васильевич. И повел в комнату, где был накрыт стол.
Потом в дверях мелькнула фигура заведующего клубом. Он разглядел, должно быть, меня. В этот день мы с ним обо всем договорились.
Когда я рассказал Маяковскому эту историю, он засмеялся:
— Нам повезло на подхалима!»
В Свердловске он выступал пять раз, но нашел время, чтобы 28 января с председателем областного совета Парамоновым посетить Ипатьевский дом и съездить к месту захоронения последнего императора и его семьи. Парамонов с трудом подобрал ему тулуп по огромному росту. (Он вообще о Маяковском заботился — водил домой, угощал пельменями с медвежатиной; Маяковский все не верил, что это прямо вот из медведя,— пока Парамонов не показал ему фотографию: он рядом с тушей.)
Шесть пудов
(для веса ровного!),
будто правит
кедров полком он,
снег хрустит
под Парамоновым,
председателем
исполкома.
Распахнулся весь,
роют
снег
пимы.
— Будто было здесь?!