На тысячи голосов и ладов вопили разносчики. Под самые ноги выкладывались и выстилались всяческие соблазнительные товары, словно только что с тысячи караванов совьючили и вывалили на дорогу всякую всячину на соблазн беззащитным прохожим.
Но дамаскины проходили, почти не оглядываясь и редко задерживаясь возле торговли. Их рассеянное равнодушие не смущало купцов. Купцы всем напоказ кичились своими товарами и, глядя по тому, что за товары, оглаживали их, обмахивали веерами, оплёскивали свежей водой или разворачивали под солнечными лучами, а прохожие упрямились против искушения, отворачивались от нестерпимо привлекательных вещей. Здесь всё продавалось и у купцов не иссякали славословия в честь товаров, но прохожие не спешили стать покупателями. И это так и было здесь, на площади, со времён ещё финикийских, а может быть, и ещё более давних, ведь одна из старейших монет мира была выбита здесь, для этого базара и на этой дамасской площади; выскользнув из чьей-то неловкой ладони, она откатилась к стене, где только через две тысячи лет её приметил мальчик в притоптанной грязи. Оттерев её полой халата, он увидел ладью, а в ней купцов, плывших мимо морских чудовищ, и понял, что неспроста на её оборотной стороне изображён тигр, терзающий оленя: тигр — купец, олень — покупатель. Всё было ясно мальчику, росшему на этом базаре.
Тут в толчее Ибн Халдун чуткой ноздрей вдруг уловил нежный, живой запах свежего хлеба и сказал спутнику:
— Здесь вот и вкусим первый хлеб сего дня!
— Это вот тут! — торопливо показал книжник.
Они вошли под навес, прижатый к глубокой каменной нише, где над жаровней пекли мясо, а в плоской корзине лежали накрытые холстиной хлебцы.
Широкий каменный жёлоб отслонял их от прохожих и от всего базара. По жёлобу струилась вода и приветливо рокотала, низвергаясь в мраморную корчагу, откуда её вычерпывали водоносы.
Рокот и плеск прохладной воды, видно, и привлёк их в ту неприметную харчевню, где других посетителей не оказалось.
Они сели у края желоба на выступе, покрытом рыжим шерстяным паласом, постелили шёлковый лоскуток и, прежде чем взять мясо, разломили хлеб.
Покой неожиданно умиротворил их, словно они действительно выбрались на берег из громокипящих водоворотов. А струи светлой воды в жёлобе то всплёскивались, то ворковали.
Ибн Халдуна ещё томила усталость после долгой дороги, и он в полудремоте слушал воду, и в памяти какие-то крылья начинали струиться, и вдруг, очнувшись, он терял те струи и вскоре снова погружался в них.
В шорохе и рокоте воды что-то напоминало ему тот Магриб, тот светлый Сфакс, где с краю от такой же базарной толчеи он впервые глотнул воздух бытия.
Если войти с моря в город, там, в Сфаксе, неподалёку от городских ворот, протиснувшись через базар, справа, на три ступеньки выше базарной улицы, протянулся узенький переулок, вымощенный белыми плитами, где слева будет древняя-древняя каменная мечеть с низким и нешироким мраморным входом, а чуть подальше — тоже древний дом, родовой дом Халдунов. Кованые железные решётки, окрашенные охрой… Шум моря сюда не проникает: его перекрывает шум базара… На ветру, в пору бурь и прибоя бросающий брызги до перистых крон, до бронзовых гроздей урожая, берег моря у пальмовых рощ… Светлый Сфакс на пути из Кейруана вдоль моря, а дальше Джерба. Крепость. Притон пиратов. Белые птицы… Корабли…
Он очнулся. На медном подносике подали мясо.
— Вздремнули?.. — спросил книжник, долго молчаливо следивший, как старик, прислонившись к жёлобу, клевал носом.
— Да… Что-то… Устал.
— Разморило: поздно легли, рано встали.
— Ничего… Продолжайте, рассказывайте.
Книжник посмотрел на него с удивлением: разве он что-нибудь рассказывал? Он молчал! Но если надо говорить, он может.
— Стар, стар наш Дамаск. Вот жёлоб. От финикийцев остался. Сюда султан Рамзес приходил из Каира! Его здесь пронесли в золотых носилках. В золотых носилках! И сами рабы были в золоте! Вон когда ещё! А около этого желоба, как и мы с вами, и тогда уже сидели люди, и ели пшеничный хлеб, и грызли бараньи рёбрышки с поджаристой корочкой. Кушайте. Кушайте!
Книжник вдруг задумался, замолчал и забыл даже о рёбрышке, остывающем в руке. Испуганно посмотрев на Ибн Халдуна, он спросил:
— А как же?.. Рамзес не Рамзес, но ведь нашествие надвигается. Вы вчера вошли сюда отогнать их? Отгоните? Мы можем быть спокойны? Или… как? Готовиться?
— Да, готовьтесь… — Историк вдруг и сам впервые тревожно и горько глянул в глубь будущих дней. — Мы их уничтожим, конечно. Отгоним!
Вода стремительно струилась по жёлобу, а снаружи на жёлобе виднелись стёршиеся, но некогда чётко высеченные в камне изображения в странных сочетаниях.
Книжник, заметив, что Ибн Халдун разглядывает их, пояснил:
— Знаки зодиака. Но зачем им тут быть, не знаю.
— Каменщик не знал, откуда приходит и куда уходит вода, как неведомо, откуда приходит ночь и куда уходит, как и сама жизнь…
— Не знал оттого, что был язычником, — твёрдо уточнил книжник. Коран… Мухаммед, пророк наш, записал его на бараньих лопатках… Коран отвечает на все сомнения.
— О Коране не кончен спор! — строго сказал Ибн Халдун. — Хасан Басриец утверждал, что Коран не человеком написан, а всегда был как истина. Каждый суннит это знает!
— Но я сказал — записал, а не написал. Записать можно и то, что было до нас!
В Дамаске привыкли говорить и писать осмотрительно, чтобы к сказанному или написанному было трудно придраться, ибо вокруг шныряли разные люди одни веровали в одно, другие в другое, — и с каждым лучше ладить, чем враждовать. Сменялись правители города и сменялись халифы, птицы то улетали на север, то возвращались с севера. Всему было своё время, а Дамаск стоял, и дамаскины берегли свою жизнь.
— Надо знать: пророк наш не был грамотен. Сам не писал. Не записывал. Он внимал. А вняв, провозглашал это, и люди записывали. Таково предание, и в нём — основа.
— Выходит, я верил словам язычников. Стыд мне!
— Язычники жили нечестиво, но умели числить и считать! — пояснил Ибн Халдун.
— О учитель! — поспешно согласился книжник. — И к тому же, если даже Коран был бы записан рукой человека, разве руку и разум человека направляет не бог?
— Ну… А дурные поступки человека?.. — спросил Ибн Халдун.
— Но где же я говорил, что бог руководит злодеяниями?..
— Нет, разве я сказал, что вы это сказали?
— Но хромой злодей утверждает, что он Меч Аллаха и что, разрушая и разграбляя страну за страной и нашествуя на нас, выполняет волю бога.
— Как если бы он был посланником аллаха! Но это значит быть пророком! А мы знаем, что Мухаммед — это последний пророк и других не будет! Называя себя Мечом Аллаха, Хромец богохульствует! — пояснил Ибн Халдун и решил растолковать это всем, кто встанет на защиту города, чтобы они, защищаясь, знали, что обороняют не только Дамаск, но и истинную веру, что бьют своим мечом не по Мечу Аллаха, а по мечу нечестивца и самозванца.
Но есть ему расхотелось, и он отодвинул поднос.
— Ну, покажите Дамаск.
— О учитель, он вокруг вас.
Они снова втиснулись в толчею и едва успели отстраниться, наткнувшись на какого-то великана, который, вздыбив на плечах ящик размером со здание, покрикивая: «Пошь, пошь!..» — шёл прямо на людей, зная, что каждый, кому нужна жизнь, отскочит в сторону. И тут же, приплясывая под ярко начищенным медным кувшином, сам украшенный пёстрыми перьями, струящимся голосом кричал водонос:
— Вода, лёд! Вода, лёд!
И позванивал медными чашками с изображениями бесстыдниц. Люди брали чашку, пили воду, смеялись и, чтобы рассмотреть получше, просили ещё воды.
Издавна, с той поры, когда сюда возвращались с дальних дорог финикийские купцы для отдыха и развлечений, неподалёку от базара в узеньких переулках, где иной раз можно было между домами протиснуться только боком, ютятся приюты, где на любую жажду приготовлено любое утоление.
И книжник, показав историку на одну из таких щелей, сказал:
— Это тоже Дамаск!
Но историк смотрел вперёд и даже не покосился на узенький переулок.
Из базарной улочки они вышли на Прямой Путь, на главную улицу Дамаска, называемую по-арабски Тарик-эль-Мустаким. Здесь базар распахнулся: на привольно разостланных коврах красовались привозные товары, в широких лавках сидели купцы, чванясь перстнями и нарядами, шли караваны, изукрашенные напоказ, на досаду другим караванам, а в караван-сараях не жалели воды, чтобы выложенные камнем дворы манили чистотой и покоем.
В Дамаске не жалели воды. Она сверкала и ворковала всюду — в желобах, скатываясь в водоёмы, в белокаменных водоёмах. И то там, то тут на стенах улиц, на домах и на деревьях сверкали, крутились, казалось, вот-вот зазвенят золотым звоном отсветы повсюду текущих струй.