Потом Фил, полушутя, признался, что хотел сделать из меня невозвращенца, хотел эмоционально выбить меня из седла. Что ж, попытка была недурной, можно даже сказать вполне приличной. Но после того как я узрел силуэт Нью-Йорка спустя тридцать восемь лет после расставания, я мог справиться с любыми эмоциями…
Лимузин остановился у гостиницы «Дрейк» на углу Пятьдесят шестой улицы и Парк-авеню. Поскольку я провел там несколько последующих дней, «Дрейк» всегда будет стоять особняком в моей памяти. Я слабо помню, как зарегистрировался, как меня проводили в номер, показали, как пользоваться телевизором, мини-баром и кондиционером. Помню, что дал провожатому на чай, закрыл за ним дверь, быстро умылся, переоделся и вышел на улицу. Свернул на Пятьдесят шестую, направо, пересек Мэдисон-авеню, дошел до Пятой и двинулся вниз, в сторону «даунтауна». Я шел среди толпы людей, плыл в мире лиц и голосов, но вместе с тем я был совершенно одинок, меня окружала скорлупа тишины, я был невидимкой. Я все пытался понять, что происходит со мной, что творится в моей душе. Это было что-то странное, что-то не совсем понятное, что-то… и вдруг я понял: мне казалось, будто я никогда и не уезжал, что я, как герой Вашингтона Ирвинга Рип ван Винкль, заснул и проспал тридцать восемь лет. И вот наконец проснулся — и от этого ощущения мне стало страшно.
Перед поездкой в Нью-Йорк не раз и не два я говорил себе: «Не надо никаких ожиданий. Помни книжку Томаса Вулфа: «You Can’t Go Home Again» («Домой возврата нет»). Это будет чужой город, готовься к этому. Конечно, это будет больно, но за сорок лет все меняется». И в самом деле, город изменился, но это все еще был мой город. Я любил его улицы, его запахи, его толкотню, спешку, любил тогда, когда был совсем ребенком, хотя не отдавал себе в этом отчета, любил и хорошее, и плохое. И вот теперь, спустя почти сорок лет, все еще любил его, свой город — «Большое яблоко», как многие называют его, самое большое, самое красное, самое сочное.
Я глядел на проходящих, и мне хотелось крикнуть: «Эй вы! Смотрите! Это я! Я вернулся! Вернулся, мать-перемать! Протрите глазки, посмотрите, пощупайте, да-да, это я! А вы-то решили, что я никогда не вернусь, ведь так, ведь решили, сукины вы дети мои любимые, а я — вот он!»
Но никто на меня не смотрел, никто даже не повел бровью. Это же Нью-Йорк, мальчик мой, или как мы, местные, говорим — Ну-Йок, и нам начхать не только на тебя, но на всех и на всё на свете, понимаешь?
Однако на следующий день на меня уже смотрели во все глаза, потому что я стал гостем передачи Фила Донахью. Студийная аудитория была главным образом женская, и когда я сказал Филу, что люблю Нью-Йорк, они зааплодировали. Но надо знать женщин Нью-Йорка: их невозможно провести, у них тонкий нюх на фальшь. Как говорит жена Фила Марло Томас: «у нас встроенный говнодетектор». Словом, они не могли допустить, чтобы их провел этот коммуняка из России, к тому же явно нервничающий. Я уже рассказал вам о том, каким предстал идиотом, когда пытался уйти от ответа на вопрос, еврей ли я. Помню еще один любопытный диалог, произошедший во время этой передачи. Одна из женщин в студии спросила меня, верую ли я в Бога. Я ответил честно и прямо, что я атеист. Последовал коллективный вздох ужаса, будто я признался в том, что ем маленьких детей на завтрак. По окончании программы ко мне подошла одна дама и, понизив голос, сказала: «Мистер Познер, не говорите в Америке, что вы — атеист. Скажите лучше, что вы — агностик. Все подумают, что это какая-то религия, и все будет хорошо».
И в самом деле, быть атеистом в Америке нелегко.
Я только что переехал на работу в США. Моя первая квартира. Нью-Йорк, Рождество 1991 г.
Когда американцы пеняют Советскому Союзу по поводу его недостатков и грехов, они неизменно говорят и об отсутствии свободы вероисповедания. Я не стану возражать — не потому, что они правы (хотя свободы вероисповедания в СССР существенно больше, чем это представляют себе почти все американцы), а потому, что им, американцам, следовало бы хорошенько подумать прежде, чем отдаться столь характерному для них делу: наивному, но вместе с тем оскорбительному проявлению превосходства над всеми другими народами, убеждению, что по каким-то неведомым причинам они лучше других, они особенные, что американский путь и образ жизни не только самый правильный, но (между нами, конечно) единственно приемлемый из всех возможных. Американцы могли бы, как мне кажется, задаться, например, таким вопросом: почему от дающего показания в суде требуется сказать: «Я клянусь говорить правду, всю правду, и ничего кроме правды, да поможет мне Бог», положив при этом руку на Библию? Как это надо понимать? Неужели американское представление о правосудии исходит из убеждения, что христиане честные, а представители других конфессий, уж не говоря об атеистах, склонны врать?
Почему, когда приводят к присяге Президента США, он должен клясться на Библии? Каковы шансы, что человек, публично признающийся в атеизме, станет президентом страны? Как будет житься американской семье, взрослым и детям, открыто признающим, что они — атеисты? Я уж не говорю о тех, кто живет в «библейском поясе» (так в Америке называют несколько южных штатов, где особенно сильны христианские фундаменталисты, что-то наподобие «красного пояса» в России), — быть атеистом там буквально значит подвергаться остракизму и преследованию. В Америке дискомфортно жить атеисту, он скорее станет изгоем, а его детей будут дразнить и бить в школе. Я к чему пишу это: мне всегда казалось, что свобода вероисповедания означает и свободу не верить. Разве атеист не должен пользоваться теми же правами, что и верующий?
Типичная поза Донахью во время ток-шоу. Нью-Йорк, 1992 г.
На передаче Фила я не смог бы сказать все это, но Донахью пригласил меня снова стать его гостем на следующий день — значит, что-то такое интересное во мне было, потому что лишь единицы попадали на шоу Донахью два дня кряду.
Именно тогда я познакомился с Филом лично. Он произвел на меня сильное впечатление своей объективностью, умными и острыми вопросами, тем, как точно он улавливал и атаковал слабые места в моих аргументах, но всегда давал мне возможность ответить. К счастью, я общался с ним и вне эфира. Мы стали близкими друзьями, так что я не претендую на объективность в своем к нему отношении, но называю его другом именно в русском понимании этого слова — а оно принципиально отличается от американского. Американец, познакомившись с вами вчера, может представить вас сегодня кому-либо со словами «meet my friend» — «познакомьтесь с моим другом». Мне много раз приходилось объяснять американцам, что такое пуд соли, который надо разделить, прежде чем сможешь назвать человека своим другом. С Филом мы съели этот пуд. Он самый настоящий друг (не подумайте, что американцы не умеют дружить, не понимают, что такое дружба — это совсем не так, просто они не придают самому слову такого значения).