Размещали нас у друзей и знакомых, и огромное количество народу было засунуто в однокомнатную квартиру Марины. Опять-таки топологическая загадка. Но после того, как в молодости мы танцевали большой компанией в меньшей комнате двухкомнатной панельки, я уже ничему не удивляюсь. Не тем занимается наука физика, нет, не тем.)
Но Малеевка оказалась лично для меня еще и островом сокровищ. То, что меня тяготило в Академгородке, начало сразу же благодетельно облегчаться тем громадным количеством писем, которые я писал и получал… Это было так здорово. Ну какой интернет сравнится с тем, как разрывается клапан конверта, окантованного упоительной красно-синей полоской, и с тем, что внутри, исписанным почерком, в котором узнаешь друга…
Удивительные письма с карикатурами, стихами и песенками писал тогда Женя Лукин. Белка, царство ей небесное, либо приписывала крупным и как бы улыбающимся почерком (Женька писал каким-то дивным полууставом или печатал) и тоже очень часто вписывала стихи. Чаще всего это была желтая, так называемая потребительская бумага. А еще Женя любил писать на газетном срыве, которого у него, в те поры выпускающего “Волгоградской правды”, было до фига. Многие свои тогдашние вещи он писал в самодельной тетради, стопе этого самого срыва, зажатого меж двух металлических планок на болтах. Очень похожая тетрадь, беспощадно пародировавшая “Чукоккалу” и называвшаяся “Упанишады”, лежала у них в туалете, генерируя соблазн не выйти, пока не дочитаешь или не перечитаешь. Писали все. Честно скажу, не помню, что там оставил, но, по-моему, ничего замечательного. Но это было потом, а тогда были письма.
Женя писал: “… Роясь в словаре инслов 1888 года, вырыл очередной парагон. Называется — “проктофантазмост”. Цитирую: “…тот, кому вследствие боли заднего прохода или живота показываются разные привидения”. А? Проктофантазм! Черт возьми, да ведь это жанр! Я даже знаю авторов, его разрабатывающих!”
Через сутки ровно, перечитывая “Золотой горшок” Гофмана, я наткнулся на такие строки: “…— Да, — прибавил он, — бывают частые примеры, что некие фантазмы являются человеку и немало его беспокоят и мучают. Но это есть телесная болезнь, и против нее весьма помогают пиявки, которые должно ставить, с позволения сказать, к заду, как доказано одним знаменитым, ныне покойным, ученым…”
Вторая Малеевка была для меня не так удачна. Я никого не убил и даже не обличил. За “Все в одной лодке” я получил по полной норме; честно говоря, было за что, хотя на многие упреки я достойно ответил. Но пауза, та самая роковая пауза, была совсем рядом. Началось, видимо, с болезни.
Старая спортивная травма несколько раз укладывала меня под скальпель. Но я все же успел написать и опубликовать “Перчатку для перчатки”, “Ветер и смерть”, “Снежный Август”, “Портрет с коляской”, “Несколько сотен граммов благородных металлов”, “Да услышат зовущего”, “Штрудель по-венски” и, кажется, новый вариант “Только там, где движутся светила”.
Гена Прашкевич пробил в Западно-Сибирском книгоиздательстве сборник фантастики, куда, кроме реальных сибиряков Саши Бачило, Володи Титова и полуреального сибиряка меня, он ухитрился вставить Борю Штерна, одессита, да еще и к тому времени переехавшего в Киев, единственная реальная привязка которого к Сибири заключалась в работе художником–шрифтовиком–вахтовиком где-то в Тюмени или Нижневартовске. Боря приезжал в Академгородок, но поговорить с ним не удалось ни разу — во-первых, он вообще не был силен в устной речи, во-вторых, из-за, так сказать, непрерывно возобновлявшейся интоксикации… Хотя составителем числилась ББЖ под псевдонимом К.Милов, однако практически всю работу, кроме предисловия, сделал все же Гена, Геннадий Мартович. Это было блаженство. Почти собственная книга. И названа была заглавием моего рассказа “Снежный Август”…
Сейчас она пылится где-то на полках. Недавно ее перечитала моя двенадцатилетняя дочь, потом ее подружки, потом весь ее класс, потом несколько старшеклассников. В этой части школы я самый популярный из живых писателей.
Последняя операция и почти месячное пребывание в гипсе на функциональной кровати не дало мне возможности успеть разобраться с тем, что сделал с переработанной рукописью “Все в одной лодке” один из, мягко говоря, редакторов “Сибирских огней”… Напечатали эту вещь без меня, увидел я ее уже в журнале и имел сомнительное счастье убедиться на своей шкуре, что есть редакторы, ни хрена не понимающие в литературе. Насилия он избежал, хотя и рисковал. Но рассказ был загублен намертво. Больше я его не переиздавал и не переписывал — душа не принимала. А жаль. С тех пор я не печатал там прозу. Послесловие к “Хлебу по водам” Ирвина Шоу стало последней моей тамошней публикацией.
Потом опять накатились визиты в травматологию, повторные операции и постоперационные выхаживания. На костылях было даже интересно: я умудрялся делать “уголок”” балансируя на них. Костыли были очень прочные, из дюралевых трубок и текстолита, они достались мне по наследству от дядюшки ББЖ, имевшего больше двух метров роста и сто с лишним кило весу, сделаны заводскими умельцами и могли выдержать и не такое. Еще замечательнее было в больнице — это целый пласт реальности с поразительными персонажами, которых я еще по-настоящему и не трогал.
Меня всегда интересовала медицина, потому что вокруг было полно родни-медиков. Единственное настоящее образование моего русского деда Ивана Васильевича Арбузова было получено в городе Кракове, в 1915 году — он стал полковым фельдшером в казачьем полку. Едва не стала врачом мама, ее старшая сестра была крупным микробиологом, ее муж — таким же крупным санитарным врачом, старший брат — отличным ветеринаром, младший — дерматовенерологом, средняя сестра — спортивным врачом, мои двоюродные сестры и родная младшая сестра тоже врачи. Понятно, что я едва не покалечил себе будущее, к тому же в нежном возрасте прочитал трилогию Юрия Германа об образцовом советском хирурге — “Дорогой мой человек”, “Дело, которому ты служишь” и “Я отвечаю за все”. И заразился. Еще во Фрунзе школьником я ходил в анатомический кружок для старшеклассников, учил анатомию по студенческим учебникам, реальным костям и препаратам, ассистировал на учебных операциях, прилично освоил навыки первой помощи и затащил в кружок несколько одноклассников, из которых двое даже стали медиками. Потом в стройотряде зашил приятелю глубокую резаную рану: Витя забивал колышек опалубки обухом плотничьего топора бритвенной заточки и на отскоке зацепил себя по животу. Рана зажила и даже не нагноилась.
Врачом я все же не стал. Во-первых, не с моими оценками по физике и химии было соваться на приемные экзамены. Во-вторых, вскрывать брюшную полость и думать о другом нельзя. В-третьих, я, видимо, все же гуманитарий. Однако в больнице для меня все было знакомое и родное, врачи с удовольствием рассказывали мне о том, что и как они делают со мной. Единственное, что было всерьез плохо, это Четырехчасовые наркозы и их последствия. Вдыхание газа и все последующие прелести сильно действуют на мозги, а память просто выжигают. Состояние жертв антитеррористической операции на Дубровке мне понятнее, чем многим…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});