Отняв у Солженицына твердые интернациональные убеждения, лагерь его нравственно сломил. Превратил в человека подполья — ощетиненного, отовсюду ждущего удара, способного приноровиться к любым обстоятельствам, умеющего мстить и льстить, привораживать тех, кто может быть полезен, и спокойно переступать через них, когда надобность в них отпадет.[877]
Такая душевная травма, как правило, не залечивается; похоже, что после лагеря Солженицыну так и не удалось преодолеть надлома — не помогли ни всесветная слава, ни бодание с дубом, ни два десятка лет, прожитых в условиях свободы, ни триумфальное возвращение в пост-советскую Россию.
Природа наделила его большим литературным талантом, могучей энергией, колоссальной работоспособностью. Благодаря этим качествам он сумел создать ряд сильных художественных произведений. Написано им и много слабых текстов, но от писателя, к счастью, остаются лучшие создания, а худшие забываются, вымываются из духовного опыта общества, сохраняясь лишь в поле зрения узкого круга специалистов. В этом отношении литературная судьба Солженицына — скорее правило, чем исключение.
Но сам он претендует на исключительное место — выразителя чаяний целого поколения, лидера духовного противостояния тоталитарной власти, несгибаемого поборника правды, высшего нравственного авторитета, учителя жизни. И, что важнее, интеллигенция России, а за ней и Запада, охотно предоставили ему эту роль. Десятилетиями он говорил за нас то, что многие из нас думали, но не решались сказать. А порой то, о чем боялись и подумать. И как говорил!
«Я спокоен, конечно, что свою писательскую задачу я выполню при всех обстоятельствах, а из могилы — еще успешнее и неоспоримее, чем живой. Никому не перегородить путей правды, и за движение ее я готов принять и смерть. Но может быть многие уроки научат нас, наконец, не останавливать пера писателя при жизни? Это еще ни разу не украсило нашей истории».[878]
И как же мы восторгались им, как гордились им, когда, с затаенным дыханием прильнув к радиоприемникам, сквозь треск глушилок, вслушивались в сокровенные слова, произносимые с такой прямотой, с таким несокрушимым достоинством, что невозможно было усомниться: он — не свернет! И как же кружилась голова от счастья, что вот появился среди общей нашей робости и немоты голос. Голос, что говорит им оглушительную нашу правду. И все их водородные бомбы, подслушивающие гэбэшные устройства, первые отделы, отделы пропаганды, вся их паршивая система запугивания и подкупа перед ним — бессильны. И вся их власть — перед ним — трепещет!
Ан, то была правда невсамделишная, не та правда, что лежала, на дне его души, а та, которую мы ждали от него услышать. Ее он и лепил — нам. Не им, а нам. А в подпольную тетрадку сливалось затаенное:
«И вот мы у себя в стране напуганы: разговаривая с передовыми, образованными людьми, а тем более берясь за перо, мы прежде всего остерегаемся, оглядываемся — как бы евреев не обидеть» (ШЕД-1968, стр. 14).
Бесстрашный-то, оказывается, жил в страхе иудейском! Не перед ними, с их лубянками и бутырками, с их психушками и карцерами — их он не боялся, а перед нами, «передовыми образованными» детишками, которых так легко, оказывается, было обвести вокруг пальца!
Они обошли его Ленинской премией, мы прокладывали путь к Нобелевской. И снова слышим слова, тяжелыми гирями ложащиеся на нашу чашу весов:
«На эту кафедру…, представляемую далеко не всякому писателю и только раз в жизни, я поднялся не по трем-четырем промощенным ступеням, но по сотням или даже тысячам их — неуступным, обрывистым, обмерзлым, из тьмы и холода, где было мне суждено уцелеть, а другие — может быть с большим даром, сильнее меня — погибли… В темных лагерных перебродах, в колонне заключенных, во мгле вечерних морозов с просвечивающими цепочками фонарей — не раз подступало нам в горло, что хотелось бы выкрикнуть на целый мир, если бы мир мог услышать кого-нибудь из нас. Тогда казалось это очень ясно: что скажет наш удачливый посланец — и как сразу отзывно откликнется мир».[879]
Мир откликнулся. Не так отзывно, как нам хотелось (нам-то хотелось, чтобы только ему внимали, никому больше! только его одного слушали, то есть нас, его голосом вещающих), но — откликнулся. Мир снова услышал то, что хотел: что есть еще порох в пороховницах, не все еще раздавлено катком большевизма, не все готовы склониться перед грубой силой. Пусть она ломит солому, но духа человеческого ей не сломить!
«Скажут нам: что ж может литература против безжалостного натиска открытого насилия? А не забудем, что насилие не живет одно и не способно жить одно: оно непременно сплетено с ложью. Между ними самая родственная, самая природная глубокая связь: насилию нечем прикрыться, кроме лжи, а лжи нечем удержаться, кроме как насилием… Рождаясь, насилие действует открыто и даже гордится собой. Но едва оно укрепится, утвердится, — оно ощущает разрежение воздуха вокруг себя и не может существовать дальше иначе, как затуманиваясь ложью, прикрываясь ее сладкоречием. Оно уже не всегда, не обязательно прямо душит глотку, чаще оно требует от подданных только присяги лжи, только соучастия во лжи».[880]
Вот что и как он говорил! То были не слова, а стрелы, впивавшиеся в каждое не утратившее совести сердце!
А в подпольной тетрадке уже несколько лет спрессовывалось:
«Увы, как и наше правительство, противостоящие ему ныне евреи по отношению к себе не признают никакого спектра оценок: либо безоговорочное одобрение и восхваление, либо — антисемитизм. А как быть, если отношение трезво-критическое (и при том сочувственное, как у меня![881])? Или юмористическое? Это все попадет в антисемитизм. Казалось бы: ничего и никто на свете не существует без недостатков, значит есть недостатки и у евреев? Но говорить о них — запретно, всякий заговоривший об общееврейских недостатках будет выставлен и ославлен антисемитом». (ШЕД-1968, стр. 14).
Вот такие установлены запреты!
Ну, хорошо, допустим, что установлены. Но Солженицыну ли бояться запретов? Он-то правду-матку лепил всем прямо в лицо! Хоть верным ленинцам, хоть наследникам Сталина, хоть подлым чинушам из Союза Писателей и всем прочим образованцам, хоть погрязшему в меркантилизме Западу. Да и в той подпольной тетрадке эпиграфом поставлено: «Правду говорить — никому не угодить». Почему же евреям угождать и самую свою сокровенную правду тридцать с лишним лет прятать в подполье — пока не явился с медвежьей своей услугой евреевед Анатолий Сидорченко. А явился, так сразу и заклеймен безумцем-фальсификатором и хулиганом-провокатором, вываливающимся из цивилизованного поля.
Выходит — страшней еврея зверя нет! Так и прожита жизнь с кляпом в глотке. А как же писательская задача? Осталась невыполненной?
Ну, теперь-то выполнена задача! Хоть с опозданием в 34 года, но страх иудейский преодолен. Двумя увесистыми томами та подпольная правда — теперь высказана! В слегка закамуфлированном маскировочными средствами — в основном из «еврейских источников» — виде, но высказана. А без маскировки никак нельзя. На войне как на войне.
Иначе и невооруженным глазом каждому будет видно, что перед нами та же размазанная на тысячу страниц сага про поневоленную Лебедь Белую и про поневолившие ее шесть пудов еврейского жира.
Приложение 2
Солженицынская трагедия
В России шум и гам и суета. Сенсация. Солженицын ответил! После трех лет грозного молчания — ответил на критику своей последней двухтомной книги «Двести лет вместе». Ответил так, что перья летят. Знай наших! Кому же и что он ответил? Об этом и поговорим.
Спасительный компромат
О том, что на интернете появились «страшные разоблачения» А. И. Солженицына, мне сообщили вместе с адресом сайта — сразу же после их публикации в марте 2003 года. Открыв сайт, я оказался в … «Домашней библиотеке компромата Сергея Горшкова». Кто такой этот компроматчик, я понятия не имел, ничего не знаю о нем и теперь. Общий заголовок сайта — «Весь сор в одной избе» — втиснут между дважды написанным «Compromat.Ru». Жирным шрифтом набран аншлаг: «Солженицын свою „карьеру“ начал с того, что „создал“ контрреволюционную группу». Затем следует отсыл: «Оригинал этого материала ИА „Город 24“» 19.03.2003.[882] Заголовок сенсационной публикации звучал так: «СМИ не пишут правду о стукаче Солженицыне».