Оставление Москвы, безусловно, явилось самой горестной и трагической страницей «русского похода». В числе первых, кто узнал о драматическом исходе военного совета в Филях, постановившего «уступлением» древней столицы неприятелю спасти армию, оказался адъютант М. И. Кутузова — А. И. Михайловский-Данилевский: «По окончании совещания, определение коего мне еще было неизвестно, Светлейший призвал меня к себе в избу. Я застал его, сидевшего одного подле маленького столика. „Напиши, — сказал он мне, — к графу Ростопчину, что я завтра оставляю Москву, — и когда я посмотрел на него с выражением величайшего удивления, то он с жаром сказал: — что ты на меня смотришь, разве ты не слышишь, что я тебе приказываю написать Ростопчину?“ Я не могу изъяснить чувств, мною овладевших тогда; я старался их выразить в истории моей сего похода, а здесь скажу только, что мы весь вечер ходили взад и вперед по деревне Филям, плакали, как дети, и только что не предавались отчаянию»114. Нравственные же терзания русских офицеров — людей чести, которые не смогли остановить французов у самых стен Москвы, казалось, будут продолжаться бесконечно. За день до вступления армии Наполеона в Москву А. В. Чичерин поместил в Дневнике крик души: «Прочь печальные и мрачные мысли, прочь позорное уныние, парализующее возвышенные чувства воина! Не хочу верить злым предвещаниям, не хочу слушать досужих говорунов, которые ищут повсюду только дурное и, кажется, совершенно не способны видеть ничего прекрасного. Пусть нас предали, я еще буду сражаться у врат Москвы и пойду на верную гибель, хотя бы и для того, чтобы спасти Государя. Я не устрашусь никаких опасностей, я брошусь вперед под ядра, ибо буду биться за свое Отечество, ибо хочу исполнить свою присягу и буду счастлив умереть, защищая свою Родину, Веру и правое дело…»115
Проникновенно описал внутреннее состояние полководца П. X. Граббе: «2 сентября наступил для Москвы в продолжение веков и для Кутузова на пределах жизни самый страшный их день. Кутузов оставлял Москву на жертву ослепленному завоевателю, на его гибель, и сам в слепоте человечества, в глубокой горести не видел парящего над собою гения России с венком бессмертия за подвиг великой решимости. Конечно, легче было, уступая общему порыву, дать под Москвой сражение и погибнуть с нею вместе. И тут была слава!»116 Как-то так повелось в отечественной историографии не особенно размышлять над тем, что должен был пережить полководец, решившийся на склоне дней на этот шаг. Его оппоненты в лице Беннигсена, Барклая, Ростопчина, Ермолова видели в его должности только сопряженные с ней почести и, конечно, с трудом переносили триумф Светлейшего в конце военной кампании. В их повествованиях Кутузов неизменно предстает бесчувственным и лживым стариком, которому ничего не стоило отдать приказ о сдаче Москвы. Без сомнения, Кутузов отдавал себе отчет в последствиях принятого им более чем непопулярного решения. Армия, с восторгом и надеждой встретившая его прибытие, вполне могла отказать ему в доверии после потери Москвы, а государь, назначив его против собственной воли, сместить с высокого поста, после чего у него уже не будет шанса оправдаться ни перед ним, ни перед Отечеством, ни перед потомством. Адъютант фельдмаршала И. Н. Скобелев вспоминал, как получил гневный и полный язвительного сарказма выговор от полководца, в присутствии которого он позволил себе бестактную выходку — тяжело вздыхать по поводу оставления Москвы: «Вы, верно, думаете, что я без вас не знаю, что положение мое именно то, которому не позавидует и прапорщик? У меня более всех причин вздыхать и плакать, но ты не смог придумать ничего хуже, как грустить перед лицом человека, с именем которого настоящий случай пройдет ряд многих веков и которому, ежели бесполезны утешения, еще менее нужны вздохи!» Светлейший мог отправить пространное письмо своим близким, где он пожаловался бы на судьбу и излил бы душу, поведав все, что он думал о начальном плане войны, о Барклае де Толли в роли главнокомандующего, о потере Смоленска, об армии, вышедшей из-под контроля военного министра, и т. д. Одним словом, поступить так, как это беззастенчиво делали его недоброжелатели в Главной квартире. Он же отправил жене 3 сентября краткую записку, из которой следует, что он не изменил себе и в этом испытании: «Я, мой друг, слава Богу, здоров и, как ни тяжело, надеюсь, что Бог все исправит»117. Любимый адъютант Кутузова К. А. Дзичканец, принимая во внимание возраст и здоровье обоих супругов, от себя решил успокоить жену своего начальника: «Князь Михаила Ларионович, слава Богу, здоров. Новости, которые Ваша Светлость получите, не должны вас огорчать. Давно к сему надо было приучесть, Москва не наша. По нещастию нельзя было еще раз подраться. Но унывать не надо — Бог даст, будет праздник и на нашей улице. Имел бы много, что сказать Вашей Светлости. Но было б начать, в 24 томах инфолио не кончил бы — время столько нет. Пользы никакой и потом трудно. Как добрые христиане надеемся, что Бог нам поможет и все дела пойдут хорошо»118.
Труднее, конечно, было объясняться с государем, в рапорте которому от 4 сентября Светлейший сообщал: «Хотя не отвергаю того, чтобы занятие столицы не было раною чувствительнейшею, но, не колеблясь между сим происшествием и теми событиями, могущими последовать в пользу нашу с сохранением армии, я принимаю теперь в операцию со всеми линиями, посредством которой, начиная с дорог Тульской и Калужской, партиями моими буду пересекать всю линию неприятельскую, растянутую от Смоленска до Москвы, и тем самым отвращая всякое пособие, которое неприятельская армия с тыла своего иметь могла, и обратив на себя внимание неприятеля, надеюсь принудить его оставить Москву и переменить свою операционную линию»119. Покидая Москву, Кутузов старался лишний раз не встречаться ни с населением, ни с войсками. «<…> въехав в город, обратясь к свите своей сказал: „кто из вас знает Москву?“ Я один явился. „Проводи меня так, чтоб сколько можно, ни с кем не встретились“», — рассказывал князь А. Б. Голицын, служивший при штабе главнокомандующего. Михаил Илларионович ехал верхом от Арбатских ворот по бульварам Яузского моста. Прапорщик квартирмейстерской части А. А. Щербинин рассказывал: «Я нашел Кутузова у перевоза через Москву-реку по Рязанской дороге. Я вошел в избу его по той стороне реки. Он сидел одинокий, с поникшею головою, и казался удручен»120. Главнокомандующий недолго пребывал в уединении и вскоре показался «на людях». Князь А. Б. Голицын вспоминал: «Первый раз зарево Москвы было нам так видно; Кутузов сидел и пил чай, окруженный мужиками, с которыми говорил. Он давал им наставления, и когда с ужасом говорили они о пылающей Москве, он, ударив себя по шапке, сказал: „Жалко, это правда, но подождите, я ему голову проломаю“»121. Государь император пока не получил от него ни строчки, на несколько дней потеряв свою армию из виду. Более того, 31 августа император направил Кутузову разработанный в Петербурге план наступательных действий, предусматривавший полное окружение и разгром неприятельских сил. Этот документ Светлейший получил раньше, чем письмо, где Александр I деликатно потребовал отчет о «причинах к столь нещастной решимости». На марше между Рязанской и Тульской дорогами главнокомандующий прочел письмо государя: «Князь Михаил Ларионович! С 29 августа не имею я никаких донесений от вас. Между тем от 1 сентября получил я через Ярославль от Московского главнокомандующего печальное извещение, что вы решились с армиею оставить Москву. Вы сами можете вообразить действие, какое произвело сие известие, а молчание ваше усугубляет мое удивление»122. Зато государь получил письмо от графа Ф. В. Ростопчина от 8 сентября, текст которого многое сказал Александру о московском генерал-губернаторе: «Всюду каверзы. Беннигсен добивается главного начальства. Он только и делает, что отыскивает позиции в то время, когда армия в походе. Он хвастает тем, что один говорил против оставления Москвы, и хочет выпустить о том печатную реляцию. <…> Барклай подал голос за оставление Москвы неприятелю и тем, может быть, хотел заставить забыть, что, благодаря его поспешности, погиб Смоленск. Князя Кутузова больше нет — никто его не видит; он все лежит и много спит. Солдат презирает его и ненавидит. Он ни на что не решается: молоденькая девочка, одетая казаком, много занимает его. Покинув Москву, он отправился на Коломенскую дорогу, чтобы прервать сообщения неприятеля с Смоленском и воспользоваться запасами, накопленными в Калуге и Орле. Он даже думает дать сражение, но никак не решится на него. Довод у него тот, что надо сберегать армию; но если она должна все отступать, то он ее вскоре лишится. <…> Было бы необходимо для предотвращения мятежа отозвать и наказать этого старого болвана и царедворца. Иначе произойдут неисчислимые бедствия. <…> Вот другой раз общественное мнение обманулось в своем выборе. Каменский рехнулся, а Кутузов, старая баба-сплетница, потерял голову и думает что-нибудь сделать, ничего не делая»123. Граф Ростопчин был взбешен тем, что Светлейший категорически отказывался встречаться с ним и посвящать в свои планы. Михаил Илларионович всегда считал, что «даже подушка не должна знать мыслей полководца», а уж болтливый и неуравновешенный «сумасшедший Федька», как называла Ростопчина Екатерина II, тем более не годился ему в советчики. Ростопчину казалось, что он вправе писать государю подобные письма. Более того, зная о неприязни императора к Кутузову, он считал, что этим письмом он предопределит падение Светлейшего, неожиданно просчитавшись в своих расчетах. Во-первых, Александр терпеть не мог вольностей по отношению к себе, и развязный тон письма его покоробил. Во-вторых, несмотря на продолжавшиеся многочисленные споры с Кутузовым, государь стал меняться по отношению к нему: он по-прежнему не доверял Михаилу Илларионовичу, но он научился слушать старого полководца, что явствует из письма графу П. А. Толстому: «Причина сей непонятной решимости остается Мне совершенно сокровенна, и Я не знаю, стыд ли России она принесет или имеет предметом уловить врага в сети».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});