Часов в пять вечера, измученный с непривычки кавалерийской ездой и окоченевший от ветра и дождя, я наконец добрался до деревни, где помещался штаб 51-й армии. По карте выходило, что мы проехали 36 километров.
Но штаба здесь уже не было, остался только пункт сбора донесений, где мне после предъявления документов сообщили, что штаб переехал в другое место, поближе к линии фронта, километров за восемь отсюда.
Я снова взгромоздился на лошадь, и еще через полтора часа, уже почти в темноте, мы наконец добрались до маленькой деревни, наполовину разбитой артиллерией. Улицы ее были затоплены грязью, а дождь все лил и лил.
Раскорякой, на непослушных ногах я влез в ближайшую хату, и там мне подтвердили, что на этот раз все в порядке: мы действительно добрались до штаба 51-й. И даже сообщили обрадовавшую меня подробность, что секретарем Военного совета у них в 51-й по-прежнему Василий Васильевич Рощин, с которым я подружился в Крыму в августе – сентябре 1941 года.
Оставить у себя коновода и лошадей я был не вправе, меня об этом заранее предупредили, так что пришлось прощаться с Кучеренко. За дорогу мы с ним успели о многом переговорить. Это был немолодой, спокойный, милый человек; уйдя вместе с армией из родного села где-то на Дону, он оставил там жену и дочь, как он уверял, красавицу. Мы по дороге перекусили с ним и распили водку из моей карманной фляжки. Я шутил, что после войны приеду свататься к его дочери, он посмеивался, а в общем, расставаться было жаль, мне во всяком случае. Кстати, потом я вспомнил наши разговоры с Кучеренко в дороге и некоторые подробности их включил в рассказ, написанный для «Красной звезды» после возвращения из Крыма. Рассказ с самого начала вышел не особенно удачный. Но в газете напечатали с сокращениями, и он от этого стал еще хуже.
Простившись с коноводом, я разыскал Рощина. За те полгода, что я его не видел, у него поседели виски. Он жил в маленькой комнатке рядом с кухней в халупе, пристроенной к дому, где жил командующий армией. Не задавая мне лишних вопросов, он сразу же сделал все необходимое: дал мне водки согреться, покормил и пристроил на свободную койку. Сделав все это, он ушел по делам, а я, несмотря на усталость, долго не мог заснуть – так с непривычки ломило спину после верховой езды.
Вернувшись ночью, Рощин присел ко мне на койку. В 51-й армии уже вторую неделю был новый член Военного совета, вступивший в эту должность вместо Андрея Семеновича Николаева. Я уже слышал об этом в штабе фронта, но точного ответа, что произошло с Николаевым, там так и не получил. Одни говорили, будто бы снят, другие, что нет, не снят, а куда-то переведен.
– Не переведен, а снят, – сказал Рощин.
И со своей обычной спокойной иронией начал рассказывать мне обо всем, что произошло в Крыму после моего отъезда в конце сентября 41-го. Рассказывал и о Николаеве, не скрывая своего сожаления.
Рассказывал, какой Николаев хороший человек и как они отступали в октябре и ноябре 41-го к Керченскому полуострову, как дрались на Акмонайских позициях, потом под Керчью, и как ему самому пришлось быть почти все время с Николаевым, и как тот в последние дни боев под Керчью был уже не просто, обычно для себя, безоглядно храбр, а, видимо, по наблюдениям Рощина, искал смерти и не находил ее.
Когда я услышал это от Рощина, мне показалось, что это похоже на правду. Тут не могло быть трагической позы, Николаев вообще ни в малейшей степени не был человеком позы; но я вспомнил теперь свой разговор с ним в Крыму еще до начала боев, когда он без нажима, очень просто сказал врезавшуюся мне в память фразу: что 51-я армия не пустит немцев в Крым, что он отвечает за это жизнью и обязан не пустить их или умереть. Очевидно, в соответствии с этими собственными, сказанными тогда перед началом боев словами он и жил последние дни в Крыму на последних кусочках крымской земли.
Но снят с должности он был не тогда, а теперь, в феврале, уже после того, как 51-я армия высадилась и освободила Керчь. По мнению Рощина, снятие это было несправедливым, Рощин считал, что Николаев пострадал не столько из-за себя, сколько из-за обманутых ожиданий, из-за общей обстановки, сложившейся особенно тяжело после того, как сосед, 44-я армия, у которой сразу бомбежкой выбило весь Военный совет, не удержалась в Феодосии.
А 51-я, по мнению Рощина, как раз вела себя в этой тяжелой обстановке неплохо и удержала перешеек.
Говоря о нынешнем наступлении, Рощин воздержался от прямых оценок, но, судя по тому, как он грустно улыбался, мне показалось, что продолжавшееся второй день наступление уже не вышло и немаловажную роль в этом сыграла неожиданная чудовищная погода, из-за которой застряло все, в том числе и танки.
Утром, чуть свет, я пошел к командарму 51-й генералу Львову.
Львов был плотный красивый человек лет пятидесяти, с седеющими волосами и густыми седыми усами. Он сидел на лавке у стола в высоких, выше колена, болотных сапогах со шпорами и похлопывал по ним плеткой. С первого взгляда он произвел на лепя впечатление человека угрюмого и неразговорчивого. Хотя, наверно, опрометчиво относить мое тогдашнее впечатление вообще к характеру этого человека. Дни были исключительно тяжелые, действия неудачные, и, может быть, именно этим объяснялась бросившаяся мне в глаза угрюмость Львова.
Я спросил генерала, куда, в какие части его армии он посоветует мне ехать. Помолчав с полминуты, он, в свою очередь, спросил:
– На коне ездите?
Я с запинкой сказал, что езжу.
– Так вот, я буду сегодня объезжать все части, – сказал Львов.
Что мне оставалось? Я ответил, что рад буду его сопровождать. Он угрюмо хмыкнул и, вызвав адъютанта, приказал приготовить для меня лошадь получше и коновода. Слова «лошадь получше» меня испугали, я с тревогой вспомнил лейтенантского коня, но теперь, после того как я сказал генералу, что езжу на коне, делать было нечего.
Я забежал к Рощину и предупредил его, что уезжаю со Львовым верхами. Услышав слово «верхами», Рощин усмехнулся. Улыбка его не сулила добра. У крыльца уже стояли лошади с коноводами, и мы выехали кавалькадой человек в десять. Львов, его адъютант, их коновод, я и мой коновод, начальник инженерной службы армии и еще несколько командиров.
Уже через четверть часа я понял, что одно дело ездить вдвоем с коноводом на тихо трюхающей вслед за ним лошадке, другое дело ездить со Львовым. Генерал ехал размеренной крупной рысью, от времени до времени слегка подхлестывая лошадь. Хотя дорога была отвратительная, местами на полметра залитая жидкой грязью, Львов редко переходил с рыси на шаг.
Не помню всех подробностей дня, но хорошо помню, что Львов в дороге так ни разу и не оглянулся, не посмотрел на ехавших за ним, поспевают ли они. По приказанию Львова лошадь мне была дана хорошая, и поэтому я поспевал. Но километров через десять часть ехавших уже отстала. Теперь в нашей группе, не считая коноводов, ехало только четверо: Львов, его адъютант, начальник инженерной службы и я, грешный.
Мы переехали через железную дорогу, миновали линию наших проволочных заграждений, передний край, откуда началось наступление, и перед нами открылась картина всего, что происходило здесь в последние два дня. Грязная узкая дорога вилась меж полей, которые мало чем отличались от нее по виду: та же самая грязь, только не утоптанная. На дороге, на объездах, в балках и в балочках – всюду виднелись застрявшие машины. Они ревели и рыдали, моторы выбивались из сил, но никакие человеческие и нечеловеческие усилия, никакой мат не могли сдвинуть их с места. Под диким дождем, лившим без передышки третьи сутки, солончаковые почвы чудовищно развезло. Все вокруг буквально плавало в грязи. Даже тракторы там, где они двигались, а не стояли, ползли со скоростью полукилометра в час, и в том, как они двигались, была, пожалуй, еще большая безнадежность, чем в зрелище стоявших машин.
Мы быстро проехали через ничейную зону. Потом по ходуном ходившим, наспех сколоченным мосткам перебрались через противотанковый ров и миновали первую линию румынских проволочных заграждений и окопов.