Он дождался, когда истощились разговоры про Ванюшу и когда Вася кончил свой короткий рассказ об императрице и Царской Семье, и сказал: — Поедем, Вася, домой.
Дети проводили их до извозчика. Когда въехали они в город и застучала, загремела пролетка по мостовой, Яков Кронидович спросил Ветютнева.
— Что же, допрашивал их следователь?
— Да. После их первого допроса и арестовали Дреллиса. Но когда стали передопрашивать — они сказали, что ошиблись, что все это было месяца за два до того, как нашли тело Ванюши, что они и потом видали его у себя и катались на мяле, никаких жидов они не видали. Что это им показалось… Их кто-то застращивает, кто-то учит, что надо показывать.
— Вы стыдили их?
— Да.
— И что же они?
— Ганя мне сказал: На суде покажу, как вам рассказываю… по правде… А сейчас — мама не велит. Людочку даже побила за разговоры.
— Да-а, — протянул Яков Кронидович, и до самого дома не сказал больше ни слова.
Вечером, один в своем номере, он писал большое письмо Валентине Петровне. Он ей описал осмотр тела Ванюши, рассказы Васи и знакомство с детьми Чапуры… И, когда кончал свои описания, вдруг понял, что напрасно исписал он шесть больших листов почтовой бумаги. Его жене это неинтересно. Ее это не взволнует так, как взволновало его…
"Да", — думал он. — "Мы разные… Мы чужие друг другу люди… Пятый год я женат на ней… Пятый год живем мы вместе — но она мне все чужая… Ей… верховая езда, веселый смех… Танцы… скачки… Офицеры… Разве я могу осуждать ее за это? Она другого мира, других понятий и убеждений. И сколько таких миров на земле!.. Сколько чужих тайн, проникнуть в которые можно, только… убив".
Еще думал Яков Кронидович о той неведомой таинственной силе, о руке, играющей людьми, как марионетками.
Вася убежден, что такая рука есть. Стасский грозит мистическим гневом. И не странно ли, что все мы такие разные и друг другу чужие: — я, моя Аля… «Моя» — он вздохнул. — "Мендель Дреллис, дети Чапуры, Вася — вдруг стали на одной доске, вышли на одну сцену, на одну житейскую арену. Замученный Ванюша нас как-то всех связал. Как то он нас и когда развяжет?"
Остывающий самовар на столе жалобно пел песню. Не к добру.
Яков Кронидович хотел разорвать написанное.
"А!.. все равно"… — подумал он и приписал внизу: — "Тебе, моя милая Аля, скучно все это. Может быть и вообще тебе скучно? А как Петрик и твоя езда с ним?.. Самое лучшее, если бы ты поехала в Захолустный Штаб к родителям. И им это была бы такая радость!.."
XX
Петрик не знал, радоваться ли ему тому, что он в конце второго года пребывания в Петербурге сдался на доводы Портоса и поехал к Валентине Петровне принести свои поздравления с днем рождения, или, напротив, огорчаться.
Когда Валентина Петровна была дивизионная барышня Захолустного Штаба, сладкое воспоминание детства и юности, и воспоминание чистое, — он мог успешно бороться с любовью, и пребывание в холостом лейб-драгунском Мариенбургском полку, солдаты и лошади, полковая семья, в настоящее время Кавалерийская Школа, как основательная подготовка к командованию эскадроном, с избытком наполняли его жизнь и в ней оставалось место лишь для веселых эскапад с Портосом, или Бражниковым, мрачным на вид Сумским гусаром, да для какого-то интересного и, во всяком случае, не банального флирта с нигилисточкой. Алечка Лоссовская была детство — счастливая невозвратная пора. Невозвратная — и вернуться к прежней старой любви было нельзя. Он увидал ее в день ее праздника и она ослепила его.
Прошло Благовещение — он был в церкви, бродил по улицам и не мог вытеснить поразившего его образа расцветшей "госпожи нашей начальницы". Не заржавела старая любовь, но засверкала новым, прекрасным блеском. Платья Валентины Петровны — он видел ее в городском taillеur'е и в розовом вечернем туалете — ее прическа, блеск глаз цвета морской воды, ставших большими, манера щуриться, чуть-чуть напоминавшая девочку Алю, прекрасный рост, легкая стройность — все говорило о женщине, — а она была и должна была остаться богиней, недосягаемой и недостижимой — «божественной». И Петрик сгорел бы в своей, вдруг точно из-под пепла раздутой и разгоравшейся любви, если бы не служба, не школа, не лошади, не занятия, бравшие целый день и не дававшие ему времени думать.
Петрик был влюблен в Валентину Петровну — он это сам себе прямо и честно сказал: — "Да… лучше не бывает женщин"… — но вспомнил советы командира своего холостого полка — барона Отто-Кто — "от лучших-то лучше подальше", и прогнал мечты "о ней", стал думать о школе, о своей Одалиске, готовившейся на скачку, об эскадроне, о славном лейб-драгунском Мариенбургском полке.
Он бодро шел в школу. Было туманное мартовское утро. Мягко по тающему снегу, налипшему на панели, позвякивали шпоры, ножны сабли холодили горячую руку. Кругом спешили такие же офицеры с палочками «филлисами» под мышкой. Рабочий день наступал. Он шел, а в ушах его звенели звуки рояля, слышался голос Лидии Федоровны; — "погоди! для чего торопиться"… Бурно колотилось сердце.
Портос обогнал его на своей машине… Бражников проехал мимо на извозчике, помахал приветливо рукою и крикнул хриплым непроспавшимся голосом: — "Здравствуй, Петрик".
Дубовая дверь манежа отворялась и хлопала на блоке. В проходе на кафельном в клетку с узорами полу, от нанесенного снега и опилок было скользко. Сверху, из просторной ложи, выходившей на два манежа, с тяжелой балюстрадой, навстречу входившим скакал на картине великий князь Николай Николаевич. В алой гусарской фуражке, в темно-синем с золотыми шнурами доломане, он на громадном сером коне прыгал через жердяной чухонский забор, стоявший на зеленом лугу. Подле портрета, у камина грелись офицеры. У барьеров ложи собравшиеся для езды офицеры — кто сидел на стульях, кто стоял. В углу, у камина, кутаясь в пальто с барашковым воротником, сидел худощавый горец, начальник отдала наездников полковник Дракуле и о чем-то спорил с заведующим старшим курсом рыжебородым ротмистром Дугиным. Кругом шумели голоса четырех смен офицеров. Манежи вправо и влево клубились белым паром. Там только что кончили езду смены наездников и эскадронной учебной команды и солдаты проваживали запотелых лошадей. Стучали доски убираемых барьеров.
Петрик поднимался по широкой лестнице в ложу. В голове еще стоял образ Валентины Петровны, и звенело в ушах: — "погоди, для чего торопиться…".
Как в парной бане, тускло и глухо слышались ему голоса. Он здоровался, улыбался и постепенно отходил.
— Lе chеval prеtе pour la fеmmе, mais la fеmmе nе prеtе pas pour lе chеval.
Это сказал хриплым голосом Бражников, ненавидевший школу. Богатый барич, бабник — он томился в школе среди соблазнов петербургской жизни.
Ему что-то возразил Портос.
— Пагады, зачэм гаварышь неправду, — с кавказским акцентом говорил Дракуле, — сила нужна, канэшно, но искусство нужнее. Я тэбе всякую лошадь на пассаж поставлю и Филлис ставил, когда ему семьдесят лет было.
— В руках ставили. С вестовым бичом подбивали.
— Зачэм в руках?
— И чего Лимейль преследует итальянскую школу, — слышался в другом углу голос Зорянко. — У Дугина вся смена работает по-итальянски — и посмотрите, какие прыжки!
И опять хрипел Бражников:
— Муж мой наездник — наездница я… Днем на коне… А…
— Господа офицеры! — скомандовал, вставая со стула, Дракуле. В манеж поднимались помощник начальника школы, генерала Лимейля, генерал князь Багратуни и начальник офицерского отдела, полковник Драгоманов.
Драгоманов взглянул на круглые часы, висевшие над портретом — они показывали ровно девять — и когда князь Багратуни, откозырнув офицерам, мягко сказал: — "господа офицеры" — властно, начальническим голосом скомандовал:
— Попрошу по коням!
Рабочий день начался.
XXI
Он тянулся для Бражникова и Портоса длинный и утомительный, летел для Петрика, веселый и интересный, с девяти часов утра до пяти вечера с часовым перерывом на завтрак.
Выездка, доездка и вольтижировка занимали время до двенадцати. Манеж, манеж и опять манеж. Гнедые лошади, еще не вполне развитая молодежь — выездка под руководством терпеливого и настойчивого ротмистра Аделова, рыжие лошади пошустрее, и гибче — доездка под руководством ротмистра Дугина, все одна и та же «сокращенная» рысь десятками минут, принимания, крики инструктора-учителя: — "повод! шенкель! мундштук!" Запах конского пота. Промокшая конскою слюною перчатка, когда, работая "в руках", водили лошадей в поводу по манежу, заставляя открывать пасть и, закрывая, сгибаться в затылке, крики поощрения — "ай-брав!", похлопывание по шее… Барьеры — жердяной у стенки, закрепленный наглухо; досчатый красный, так называемый «гроб», канава, зияющая посередине манежа, мерный топот галопа и в такт ему дыхание лошадей… Все то же и то же — второй год школы для Петрика; все то же и то же впереди на многие годы — такова жизнь кавалериста-наездника.