Полосатую темно-синюю рубаху Олег одобрил, как одобрил и старые диагоналевые брюки, и солдатские галифе, и невесть как сохранившуюся довоенную кепочку с пуговицей на макушке. Вооружившись бритвой, оглядел всю одежду, спорол фабричные метки, отодрал у сапог куски подкладки, на которой обнаружились чернильные артикулы, отругал председателя за то, что притащил новую простыню на портянки.
— Мы же не одни сутки в пути. Откуда у нас портянки девственной чистоты? В своих пойдем.
Он только ненадолго забыл о своей серьезности, когда началась примерка обмундирования, хохотал вместе с ребятами над длинным очкариком Рафом, у которого председателевы брюки мешком висели на тощем заду, потом, отобрал у него кожаный ремешок, сходил в подсобку, вынес оттуда моток веревки, отрезал на глаз кусок.
— Веревочкой подпояшешься. Так похоже будет: свои порты не сохранил, пока из окружения шли, а эти в деревне достал — уж какие были.
Старков вспоминал своих бойцов, думал, что Олег подсознательно держится верной линии. В самом деле, какую одежку они носили в те годы? Своя рвалась и снашивалась, а магазины — увы! — не работали, вот и перебивались чем попало, даже, чего греха таить, с мертвых снимали. Он смотрел на студентов: в общем, ничем особенным они не отличались от тогдашних своих ровесников. Разве что волосы подлиннее — так ведь лес это, ни парикмахерских тебе, даже бани порой не было. За минувший месяц лица их обветрились, руки огрубели от монтажной работы, ссадины на них взбугрились коричневой коркой.
— О вещмешках подумайте, — напомнил председатель.
В вещмешки уложили помятые солдатские кружки, откопанные хозяйственным Димкой в председательском сарае в сундуке, пару обмылков, опасную бритву с обломанной ручкой — одну на троих, каждому по смене стираных портянок, еще какие-то мелочи, которые могли сохраниться у солдата, крупную соль в тетрадном листке, сахарный песок в чистой тряпице.
— А как быть с документами? — спросил Раф.
И снова Олег опередил Старкова и не ошибся:
— Какие документы? Свой комсомольский билет возьмешь? Когда тебя принимали в комсомол? В шестьдесят восьмом? Нет, старик, документы свои мы зарыли в землю, когда выходили из окружения. Где зарыли — запомнили. А вообще чего мы ждем? Ну-ка вернитесь, комиссар, в сорок второй год. Перед вами три подозрительных типа. Допрашивайте.
Старков усмехнулся: стоит попробовать. Он представил себе землянку в один накат, тусклый язычок коптилки, колченогий стол, на котором почти такая же карта, как здесь. Он сидит на низком топчане, с трудом пытается побороть сонливость: двое суток не спал, вымотался. Перед ним трое парней в драных ватниках, усталые, осунувшиеся от долгого перехода лица.
— Кто такие? — спросил он и сам удивился и резкому тону своему, и внезапно охрипшему голосу, как после бессонницы и махры-глоткодерки. И председатель взглянул на него с удивлением, будто услышал что-то знакомое, давно забытое, наглухо забитое в черном провале прошлого.
— Солдаты мы, — быстро ответил Олег. — Вас искали, — улыбнулся счастливо, переступил с ноги на ногу — сесть никто не предложил, сказал вроде бы облегченно: — Вот и нашли…
И покатился допрос по накатанным рельсам, и, похоже, не было ошибок в ответах студентов, хотя отвечал чаще Олег, в котором и Раф и Димка молчаливо признали командира.
— Лады, — сказал наконец Старков, хлопнул ладонями по столу. — Давайте ужинать и спать, Утро вечера не дряннее. Подъем в шесть ноль—ноль.
3
Утром Олег отказался завтракать и ребятам запретил.
— Мы в отряд должны оголодавшими прийти. Какая в дороге жратва? Вода да хлеб, если пожалеет кто из деревенских. А то нальют нам в вашем отряде похлебки, а мы морду воротить станем. Куда это годится?
Бриться тоже не стали, оделись тщательно, выстроились позади Старкова, севшего у генератора.
Старков щелкнул тумблером автонастройки поля, стрелка на индикаторе напряженности качнулась и поползла вправо.
— Есть поле, — скучным голосом сказал Раф.
Стрелка прочно встала на красной черте.
— Ну, с богом, как говорится, — Старков встал и повернулся к ребятам: — Как связь?
Олег вытащил из кармана пластмассовую коробочку дублера-индикатора. С его помощью в зоне действия временного поля можно было передать сигнал на пульт. Дежурный — сегодня им оставался Старков — принимал сигнал и вырубал питание. Поле в этом случае исчезало, и участники эксперимента благополучно возвращались в свое время. Олег нажал кнопку на дублере, посмотрел на пульт. Там зажглась лампочка: сигнал принят.
— В порядке.
— Вы это… — председатель почему-то стал заикаться: от волнения, что ли? — не тащите ее в отряд, коробочку вашу. Схороните где-нибудь, а то найдут…
— Знаем, — отмахнулся Олег, спрятал дублер в карман, вскинул на плечо легонький вещмешок. — Тронулись. — И пошел к двери, не оборачиваясь. Ребята за ним, только Раф чуток задержался на пороге, сказал:
— Не волнуйтесь, товарищи. Все будет тип-топ.
Потом, когда они отошли от избушки метров за сто, еще раз оглянулся, увидел: Старков и председатель стояли у открытой двери, смотрели им вслед. Раф помахал рукой на прощанье, вытер лицо рукавом телогрейки, пошлепал вслед за Олегом и Димкой, уже нырнувшими в мокрые заросли орешника. Ему было почему-то жаль Старкова, а почему — не знал. Да и анализировать, копаться в себе, в жалости своей не хотелось. Не до того было. Они шли по лесу, под ногами хлюпала насквозь пропитанная водой земля, осенняя земля сорок второго года. Где-то далеко отсюда шли бои, фашисты вышли к Волге. Окна старого арбатского дома, где с детства жил Раф и где он еще не успел родиться, были заклеены крест-накрест белыми полосками бумаги. Мать Рафа ушла на дежурство в свою больницу. Отец… Где был отец в это время? Наверно, уже под Сталинградом, командовал взводом. Они еще не познакомились с матерью, это произойдет много позже, после победы, когда отец вернется в Москву, снова поступит на третий курс мединститута, откуда он ушел на фронт в июне сорок первого года. И было ему тогда всего двадцать. Господи, да Раф, выходит, старше его!
Раф усмехнулся этой внезапной догадке.
«Кому из нас труднее, отец? Тебе — потому что ты сейчас в самом пекле войны, и впереди у тебя Сталинград и Курская дуга, потом Варшава, а потом Будапешт, и не знаешь ты ничего о своем будущем, ни о маме, ни обо мне? Или все-таки мне — потому что это не мое время, я чужой в нем, меня просто-напросто нет на свете? Выходит, не чужой. И это мой лес, и моя война, и я тоже не знаю, что впереди будет…»