руки палача разбойника Кощена. Этот парень, несмотря на свои девятнадцать лет, судился уже предварительно не один десяток раз, и его преступление было одними из самых грубых и самых низких, какое когда-либо встречалось в моей практике. Странствуя по Эйфелю, он встретил в Готвальде другого бродягу, семидесятидвухлетнего старика, и убил его дубиной, чтобы отнять последние семь грошей. В этом, конечно, нет ничего необыкновенного, но, чтобы вы имели понятие о чудовищной низости этого животного, мне необходимо прибавить, что через три дня после совершения преступления, толкаемый тем непонятными чувством, которое так часто влечет убийцу к его жертве, он вновь проходил этой безлюдной тропинкой и увидел старика, еще живого и тихо хрипящего, в том самом овраге, в который его сбросил. Человек, имеющей в душе хоть искру совести, содрогнулся бы от этого зрелища – «бежал бы в ужасе, преследуемый фуриями», как говорит мой секретарь! Но Кощен просто взял свою дубину и хватил ею по твердому кум-полу старика. Потом он еще с половину дня оставался вблизи своей жертвы, удостоверяясь, что на этот раз он окончил свое дело, обшарил повторно его карманы – пустые – и преспокойно направился своей дорогой.
Спустя несколько дней он был арестован. Сперва отпирался, а когда все улики оказались против него, решил сознаться и с редким цинизмом изложил уже знакомые вам подробности. Ну, суд продолжался недолго и, понятно, закончился смертным приговором. Верховная власть даже не воспользовалась своим правом помилования. И вот, вскоре мне вновь предстояла обязанность подготовиться к лицезрению смерти.
Было темное туманное ноябрьское утро. Казнь назначили ровно в восемь. Когда я в обществе врача прибыл на тюремный двор, палач Райндл, приехавший накануне вечером с гильотиной из Кёльна, отдавал последние распоряжения своим помощникам. Как всегда, во фраке и белом галстуке, с трудом натягивая белые лайковые перчатки на красные руки мясника, он внимательно осматривал деревянный помост и машину, приказал вбить еще несколько гвоздей, распорядился, чтобы корзину для головы подвинули немного вперед, опробовал острие ножа пальцем. И, как оно всегда и случается при свершении казни, мне вспомнилась старая революционная песенка, которую сокрушители Бастилии сложили об изобретателе убийственной машины. И вот я стоял там и нервно напевал про себя:
Чтоб не помирали мы со страху,
Громких не закатывали сцен,
Жутко добродетельную плаху
Преподнес монархам Гильотен,
Но теперь монархов песни спеты —
Мы без лести, страсти и любви
Отсекли главу Антуанетты
И башку Людовика-Луи.
Тут меня перебили – старый начальник тюрьмы подошел ко мне и доложил, что все готово. Я отдал приказ привести осужденного, и вслед затем ворота отворились. Убийцу со связанными на спине руками ввели шестеро тюремных сторожей в сопровождении духовника, напутственные слова которого Кощен, впрочем, отверг в непристойных выражениях. Он шел вразвалочку, беспечной походкой, с тем же наглым и надменным лицом, какое мы видели при разбирательстве. Испытующе посмотрел он на помост, потом его острый взгляд нашел меня. И, словно угадав мои мысли, он как-то по-особому сложил губы и стал громко насвистывать: чтоб не помирали мы со страху…
Меня мороз по коже продрал: откуда он знает эту мелодию? Его ввели по ступенькам на эшафот; по обыкновению я начал читать приговор. Это продолжалось несколько минут, и в течение этого времени я все время слышал, как он насвистывает мотивчик бастильских революционеров – мелодию, упорно переливавшуюся в моих ушах…
Наконец, закончив речь, я поднял голову и обратился к преступнику с дежурным вопросом, не хочет ли он что-нибудь заявить – вопросом, на который не ждешь ответа и вслед за которым произносишь надлежащее: «Тогда я предаю вас в руки палача». Жуткий момент – эта последняя секунда перед насильственной смертью, одинаково мучительной и для того, от кого она исходит, кто должен на нее смотреть, и для того, кому она предназначается. Этот момент остужает кровь в жилах, запирает дыхание, пробуждает на языке тяжелый призрак вкуса крови.
Тут вдруг я увидел, как убийца окинул последним взором наше небольшое собрание – духовника, врача, меня и служащих тюрьмы. Вдруг он рассмеялся пронзительным смехом и бросил нам с неописуемым презрением:
– Катитесь к дьяволу, вы, ублюдки!
Помощники палача по обыкновению бросились на него, опрокинули в одну секунду, скрутили ремнями и выдвинули вперед. Палач нажал кнопку, тяжелое лезвие с шумом скользнуло вниз, голова стукнулась лицом о дно корзины. Весь процесс чудовищно быстр.
Я услышал возле себя глубокий вздох облегчения. Он исходил от директора тюрьмы, чувствительного и слабонервного человека, который обычно после каждой казни неделю лежал больной.
– Черт побери! – воскликнул старый директор. – Я уже более тридцати лет управляю я этим учреждением, и в первый раз после такого дела мне не придется напиваться!
Когда на следующий день врач принес мне протокол для приобщения к делу, он сказал мне:
– Господин прокурор, я всю ночь думал вот о чем: ведь тот негодяй был хозяином положения, причем явным! Да, господа, то сущая правда – он был им! И когда он призвал нас катиться в ад, мы все тогда возблагодарили его за последнее освобождающее слово; против собственной воли благодарны мы ему и по сей день, когда о том случае вспоминаем. Но то ужасно, что этим освобождением от невыносимо томительной душевной муки мы обязаны беспринципному разбойнику и его площадной циничной брани. Самый низкий и жалкий гад, бравируя, возвысился над нами – безупречными судиями, представителями власти, церкви, науки, права… и всего того, ради чего мы живем и работаем!..
Берлин
Декабрь 1904
В краю чудес
Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное.
Евангелие от Матфея, 5:3
Когда пароход стоял в гавани Порт-о-Пренса, Голубая Ленточка стрелой влетела в кают-компанию. Почти задыхаясь, обежала она вокруг стола:
– Мамы еще нет?
– Нет, мама пока в каюте.
Но офицеры и пассажиры повскакали со своих мест, приглашая Голубую Ленточку посидеть у кого-нибудь на коленях. Ни одну прекрасную