Я смотрел на картины русских художников, я видел мою страну, но то, что я видел, было мне не знакомо. Я не знал таких ярмарок, какие там были изображены, не видел ни старинных теремов, ни подмосковных дач, утопающих в кустах сирени. Мне неведомы были просторы, состоящие сплошь из лугов и желтых щедрых полей. Крестьяне в белых полотняных рубахах, широких штанах и лаптях, которые там в этих полях, на этих картинах жили и трудились, были совсем не похожи на жителей окрестных и известных мне деревень. Ни из одного окна в моем городе нельзя было увидеть спокойно текущую реку, в которой бы ночью так ярко отражалась луна, а днем в этой же реке отражалась бы маленькая белая церковь. В Сибири не было пейзажей с белыми церквями… и тихих рек с заводями, кувшинками и ветхими мостиками тоже не было.
И даже «Три богатыря» остановившие своих коней просто в каком-то поле… Было ясно, что это они не в Сибири остановили своих коней… И мишки в лесу, в смысле, «Утро в сосновом бору» – это тоже очевидно не мои родные края.
Я не знал такого неба, как на тех полотнах, такого щедрого лета с фруктами и цветами, такой пышной осени с желтыми стогами, мощными колосьями, и в багрец и золото одетыми лесами.
Я знал короткое знойное лето, когда во всем, что растет и зеленеет, чувствуется спешка и суета. Жуки и стрекозы летают в Сибири быстрее и выше, мухи увертливы, надоедливы и кусучи, а комары велики, слегка мохнаты и ненасытны. Все спешит вылупиться, распуститься, пошевелиться, пожить… Из-за этого трава в перелесках сочная, хрупкая, и даже одуванчики, которые вырастают в тени деревьев, выпускают длинные и толстые трубки своих скромных, но таких обязательных цветков. Все спешит, потому что знает, что, как только подойдет и наступит август, лето сломается первым холодным ночным дождем и все…
Отголоски какого-то другого, долгого и богатого лета приезжали в нам в город откуда-то из Средней Азии. Вкрадчивые восточные люди раскладывали на рынке арбузы и дыни, абрикосы и помидоры, налитые нездешним соком и солнцем, и покрытые не местной, светлой пылью.
Какое же высокое, белесое и беззащитное небо бывает над моим городом в жаркий летний день. Я не видел такого неба на картинах. А наша река?…
* * *
Когда же я бывал на концертах нашего городского симфонического оркестра… нашу школу приводили в городскую филармонию на специальные концерты для школьников, я чувствовал ту муку, которую испытывали все участники такого концерта. Страдали и музыканты, и мы. Мы мучили музыкантов, а они нас. Музыки во всем этом не было. Когда женщина в длинном платье выходила на сцену и объявляла имя и фамилию композитора, а потом название того, что этот композитор написал, а оркестр будет сейчас исполнять… В общем, когда я слышал что-нибудь вроде: «Сюита ре минор в трех частях: аллегро, адажио, престо» – мне тут же все это напоминало урок химии, где постоянно звучали названия химических элементов и их соединений.
Голос той женщины, ее платье, и сами слова, которые она произносила, были тоже из какого-то очень специального мира. Этот мир не состоял из улиц моего города, домов, автобусных, трамвайных маршрутов и продовольственных магазинов. Музыканты в своих черных одеяниях, белых рубашках, бабочках и со своими инструментами казались пришедшими прямо из музеев, картинных галерей или библиотек, где они и должны были жить. Как могли симфонические музыканты жить просто среди нас…
Я понял то, как недосягаемы были для меня те музыканты только недавно. Просто недавно я познакомился с одним скрипачом из очень хорошего оркестра. Я видел его во время концерта, и слышал его скрипку, а потом, как-то так случилось, что мы оказались в одном кафе. Он был в свитере и коричневых брюках, скрипка была при нем в современном чехле на молнии. Мы как-то разговорились с ним, выпили по пиву, он рассказал довольно лихой анекдот… Но главное то, что он, как случайно выяснилось, оказался младше меня. То, что симфонический музыкант может быть младше меня, поразило меня так, как я даже не ожидал.
У моего деда был старый проигрыватель и до тех пор, пока папа не купил мне уже мой проигрыватель, я слушал музыку у деда. Пластинки, которых было много, в основном мне не нравились. Вальсы и романсы совсем не интересовали меня. Песни из кинофильмов?… Некоторые я слушал, но только некоторые. Не помню, чтобы дед любил и собирал классическую музыку. Он и не слушал ее. Иногда он ставил пластинки какого-то отечественного древнего джаза. Но чтобы классику?… Нет… Но я нашел среди его пластинок очень красиво оформленный конверт с зимним пейзажем на нем. Антонио Вивальди «Времена года», прочел я. Пластинка была новехонькая…
Может быть оттого, что я сам нашел эту пластинку, никто не порекомендовал ее мне, и я ничего про то, что это будет за музыка, не знал… Может быть поэтому мне с первых же звуков стало неважно, где и когда сочинена эта музыка. Тогда я впервые услышал музыку…
И еще, там, на конверте той пластинки, были написаны названия музыкальных частей самого произведения. Понятно, что это были Зима, Весна, Лето, Осень, это же были «Времена года». Но у каждого времени года были еще более мелкие части, и назывались они, например, «Гроза». Так вот, среди этих мелких частей была одна под названием «Спящие пьяные». А каких и где я мог видеть спящих пьяных в своем городе? Я мог их видеть в городском парке, летом. Они лежали в кустах за скамейками. Некоторые лежали неподвижно, некоторые издавали звуки и шевелились, как умирающие майские жуки. Я видел спящих пьяных возле вокзала или вообще в каких-то неожиданных местах. Музыка, озаглавленная таким странным названием была нежная и умиротворяющая… И я не почувствовал в той музыке противоречия со своей жизнью и тем, что я знаю о жизни. Из-за ее звучания, и из-за того, как она отозвалась во мне, я стал лучше и добрее к спящим в нашем парке пьяным.
И все равно картины, и те пейзажи давних русских художников, на которых было все то, что в действительности меня не окружало, все равно были не чужими, а то, что там было, (ну, как сказать?) изображено или нарисовано, все равно было родным. Вот только почему?
И почему даже картина «Гибель Помпеи», а главное, люди, гибнущие там, и сам город, и беда, которая происходит там, на холсте, беспокоили меня и вызывали более сильное сочувствие, чем другие картины? Может быть, оттого, что я знал, что эту картину нарисовал русский человек, и из-за этого несчастные, гибнущие люди, гибнущие черт знает где, в какой-то Помпее, и чёрти когда, кажутся более своими, чем сотни мучимых грешников, которых я видел на картинах, изображающих ад, где этих грешников жгут и колют, терзают и мучают хвостатые черти. Может просто потому, что тех грешников нарисовал какой-нибудь голландец или немец? И значит, все изображенные ими грешники тоже какие-то неведомые мне немцы или голландцы. А «Гибель Помпеи» нарисовал наш. И меня очень впечатлила эта картина, и обреченный на смерть маленький голый мальчик, и падающие статуи…
Почему, когда я учил в школе стихотворение «Сквозь волнистые туманы пробирается луна» и «колокольчик однозвучный утомительно…» Я тогда понимал, что туманы эти случились где-то далеко, и колокольчик звенел давно, и совсем не на нашей улице. Почему я чувствовал, что эти стихи мне не чужие, и старался не впускать в себя тревогу, которая шла от этих стихов. Я предчувствовал что-то, из-за этого быстренько учил те стихи, и бежал играть. Как можно скорее бежал! Чтобы то, что было там, в этих стихах, раньше времени не утомило меня, не лишило бы покоя.
Но тогда я мог почувствовать что-то совершенно беззащитно. Хорошо, что не почувствовал, а то как бы я сейчас?…
* * *
Помню, подобралась большая и какая-то уж очень лихая компания взрослых студентов, и тех, кто уже успел закончить какое-то свое высшее учебное заведение. И вот эта компания решила отправиться к морю поездом, для экономии и веселья. Мы договорились, что поедем в начале августа, потому что в июле и в родных краях тепло, и к тому же, можно было подзаработать денег к поездке на какой-нибудь временной летней работе.
Прямиком и без пересадок до Черного моря можно было доехать только прицепным вагоном… Короче, прямого поезда до какого-нибудь приморского города от нас не было, и нет, а был такой вагон, который прицепляли по ходу следования то к одному составу, то к другому. Этот вагон должен был идти к вожделенному морю отчаянно долго. Почти пять суток. Но нас это устраивало. Первого августа мы собрались на перроне возле нашего вагона, который был прицеплен к московскому поезду. Вагон был самый старый, закопченный и какой-то помятый. Нас собралось пятнадцать человек, и мы принялись отдыхать еще не сев в вагон. Догадываюсь, что за время пути мы здорово утомили попутчиков и проводниц.
Когда наш скрипучий и пропыленный вагон отцепляли на очередной станции, все его обитатели выползали из него поразмяться, побродить, покурить свободно, купить что-нибудь. За двое суток дороги и таких остановок все мы опухли от жары и пива, которое покупали на всех станциях. Когда поезд останавливался где-то в поле и стоял какое-то время, в окна врывался звон кузнечиков. Мы выскакивали из вагона, невзирая на протесты проводниц, без разбора нарывали каких-то цветочков, которые проводницам же и отдавали.