Прославленный реакционный премьер, у которого состоял на службе Азеф, давно почил последним сном рядом с могилами Искры и Кочубея. За ним в свое время долго охотился знаменитый террорист, Печорин русской революции. Не так давно я имел случай видеть, как с этим человеком оживленно беседовал близкий друг, сотрудник и родственник погибшего министра-президента. Уменье забывать личное в дни национального бедствия делает честь людям. Но — жизнь есть сон…
Убил премьера, впрочем, не этот террорист. Его убил загадочный человек, киевский адвокат и тайный агент Охраны, вивер по образу жизни и Мефистофель в душе. С ним я играл в винт в то время, когда оба мы кончали гимназию. Вести же следствие по его делу, т. е. попросту его вешать, приезжал мой гимназический товарищ, сделавший блестящую служебную карьеру: в 1911 г. он был фактическим главой Департамента Полиции, — «довольно счастлив я в товарищах моих». Когда по литературному делу был присужден к году крепости известный историк, сотрудник «Русского Богатства» и «Вестника Европы», почему-то желавший отбывать наказание в Двинской крепости (это было возможно лишь при сильной протекции), старое киевское знакомство было пущено в ход и Департамент любезно оказал историку услугу. Узник Двинской крепости впоследствии стал самостийным министром при самостийном гетмане и в качестве главы украинского правительства принимал просителей в том самом кабинете генерал-губернаторского дома, в котором Столыпин в роковой для него день читал донесения Богрова об Елене Ивановне, приехавшей убить царя. Никакой Елены Ивановны в действительности не существовало; но Николай II легко мог быть убит в вечер 1 сентября 1911 года. Об этом две правые газеты — одна киевская, другая столичная — на следующий день после выстрела в городском театре поместили громовые статьи: Страшно подумать! — писали они возмущенно. — Что, если бы убийца направил свой пистолет не на кресло номер 5, а на боковую литерную ложу!.. — Шестью годами позднее редактор одной из этих газет счел нужным лично преподнести манифест об отречении всеми покинутому царю, а редактор другой по указанному случаю радостно восклицал: «И давно пора!» Теперь оба редактора руководят монархическим движением на юге России. Странные у нас монархисты…
В стороне от моей дороги и от моего рассказа остаются исторический дворец герцогини д'Эстре, занятый русским посольством, старинный отель графов д'Опуль, с разрушающимися барельефами во дворе, в котором помещается редакция «Последних Новостей»… Вот Пасси. Теперь это русский квартал. Но у него нет русской истории. Когда-то здесь жили в своем замке свирепые маркизы Булэнвилье. На том месте, где было их владение, теперь проживает С.Л. Поляков. А на rue Vineuse, где у грозных феодалов круглый год стояла виселица, H.Д. Авксентьев и его товарищи готовят первую книгу журнала «Современные Записки». К замку сеньоров Пасси шла улица, которая так и называлась: Rue qui conduit a la Seigneurie — название бесспорно неудобное для телеграфных адресов, — нынешняя rue Raynouard. В восьмидесятых годах 18-го века на ней поселился святой отшельник, духовник Марии Антуанеты, целый день и целую ночь точивший слезы о грехах мира сего. Там, где стояло прежде его убогое жилище, теперь живет А.Н. Толстой, тоже сокрушающийся о мирских грехах, но не целый день и не целую ночь. А что было когда-то на возвышенной rue du Dome, на которой новенькое здание вмещает Русское Общество Лиги Наций и много других полезных учреждений, этого я и рассказывать не желаю.
В отеле на улице Пуатье
Газеты совершенно напрасно отнесли к Латинскому Кварталу небольшую тихую улицу, на которой заседало совещание членов Всероссийского Учредительного Собрания. Ибо если есть во французской столице уголок, ни в каком отношении не похожий на Латинский Квартал и не имеющий с ним, ровно ничего общего, то это именно rue de Poitiers, расположенная в центре аристократического Сен-Жерменского предместья, вотчина Бельзенсов, Валентинуа, Вилльнев-Баожемонов и других семей родовой французской знати.
Старинный дом, в котором совещались члены Учредительного Собрания, имеет длинную и любопытную историю. Это здание составляло часть знаменитого отеля Данжо, величественный фасад которого, выходящий на rue de Lille (№ 67), по возрасту старше не только Таврического Дворца, но и Петербурга вообще.
В своем огромном труде о старом Париже Рошгюд, как и другие исследователи, кратко упоминает, что отель Данжо был в 1792 г. резиденцией Гильот де-Мандата. У людей, знакомых с историей Великой Революции, эти несколько слов немедленно вызывают в памяти очень мрачную драму, разыгравшуюся 10 августа 1792 г., в последний день существования тысячелетней французской монархии.
Маркиз Гильот де-Мандат командовал в ту пору парижской национальной гвардией. Он был роялист — и притом роялист не новейшего, Шульгинского, образца. Он понимал, что слабый Людовик XVI и его энергичная супруга-немка губят безнадежно скомпрометированную династию Бурбонов, но тем не менее не считал удобным подносить своему монарху для подписи манифест об отречении от престола. В августе 1792 года, после появления манифеста герцога Брауншвейгского, когда всем стало ясно, что тяжба революции с монархией приближается к развязке, старый маркиз стянул ко дворцу все надежные воинские части и обнаружил самое недвусмысленное намерение защищать короля и королеву до последней крайности. Бывают разные монархисты.
Бывают и разные революционеры. Когда мне было 18 лет и я знал, как водится, из Французской Революции присягу в Jeu de Paume, взятие Бастилии и «Скажите вашему господину», я ни за что не допустил бы мысли, что виднейшими действующими лицами в этой великой исторической трагедии могли быть люди слабые, ничтожные или бесчестные. Теперь я эту мысль допускаю. Бывают, повторяю, разные революционеры. И если Дантон и Робеспьер явно и смело стремились в 1792 г. к республиканскому перевороту, то непосредственный начальник маркиза Мандата, мэр Парижа Петион еще не разобрался в своих мыслях и никак не мог последовать завету древней мудрости — «познай самого себя». Такие революционеры попадались и у нас. Людям, не знающим, чего они хотят, обыкновенно не везет в политике — и Петион плохо кончил: не то сам убил себя, скрываясь в лесу от эшафота, не то его съели волки. Но тогда, летом 1792 г., он был самым популярным человеком во Франции. Его именем называли новорожденных детей; один публицист прямо писал, что Христос не мог бы быть лучшим мэром в Иерусалиме, чем Петион в Париже, — некоторые из органов печати того времени не уступали «Правде» по тонкости мысли. Неоднократно сравнивали Петиона и с Аристидом, и с Сократом. Теперь историки склонны думать, что Петион был просто дурак. Вдобавок, он на свою беду обладал красивой наружностью, считал себя неотразимым покорителем женских сердец, и в частности был совершенно убежден в том, что произвел сильнейшее впечатление на принцессу Елисавету. Это обстоятельство, разумеется, представляло собой серьезный довод в пользу сохранения во Франции монархического образа правления. Но с другой стороны Петион тогда находился в самых приятельских отношениях с крайними республиканцами и был даже, вместе с Бриссо, шафером прелестной Люсиль, на ее свадьбе с Камиллом Демуленом. Шафером Камилла был Робеспьер. Если бы на эту свадебную церемонию пришла, как в сказке, злая волшебница, то она могла бы предсказать много интересного участникам веселого торжества: они например, узнали бы, что всего через четыре года после свадьбы, по воле шафера жениха, погибнут страшной смертью и жених, и невеста, и оба шафера невесты, и большая часть гостей… Но волшебница на свадьбу не пришла и ничего этого Петион не знал. Если бы в революциях все можно было знать во время, то и мы жили бы теперь в Петербурге… Одним словом Петион находился летом 1792 г. в очень затруднительном положении. И вот, однажды, в минуту веры в монархический образ правления, он сгоряча отдал Мандату приказ защищать особу короля от нападения толпы всей силой оружия.
Это был чрезвычайно неприятный и компрометирующей приказ, тем более, что уже в первых числах августа Петион стал верить в республиканский образ правления. Таким образом для него, да и для многих других, Мандат оказывался вдвойне опасным человеком — и как энергичный контр-революционер, и как весьма неудобный свидетель. В ночь на 10-ое августа маркиз был вызван в Думу, — впрочем, не Петионом, который совершенно потерял голову. Мандат как будто предчувствовал, что ему в Думу лучше не ходить, и спросил совета у Редерера. Редерер, человек покладистый, был последовательно роялистом, якобинцем, бонапартистом, снова роялистом, снова бонапартистом и опять роялистом. Он любезно дал совет Мандату, — отчего бы и не сходить в Думу. Мандат пошел — и не вернулся. Произошла вспышка народного негодования; маркиза убили на улице и бросили в Сену. Смерть его парализовала контрреволюцию. На следующий день Тюльерийский дворец был взят толпой, а король отведен в Собрание, откуда последовал в тюрьму, потом на суд и на эшафот. Случайно проходивший мимо дворца в день 10-го августа бледный артиллерийский офицер, остановившийся у дверей мебельной лавки Фовле, с презрением смотрел своими страшными серыми глазами на это зрелище бесславно погибающей монархии, и думал, что на месте Людовика XVI, он сумел бы за себя постоять. Я, разумеется, никак не мог бы знать, что думал 10 августа 1792 г. прохожий артиллерийский офицер, но он сам рассказал впоследствии эту сцену. Этот офицер, погруженный тогда в тяжелые материальные заботы — у него были долги, а жалованья он получал 4? франка в день, — был артиллерийский поручик Наполеон де-Буонапарте. Впрочем, он нисколько не сожалел о взятии Тюльерийского Дворца: «Революция, — говорил он в ту пору своему приятелю Лабарьеру, — настоящий клад для военного человека, у которого есть голова на плечах». О Мандате все забыли на следующий же день после его кончины. В исторической лотерее славы на долю маркиза выпал безвыигрышный билет. Тем не менее, если б я хотел предложить читателям новогодний рассказ, то непременно описал бы, как тень старого роялиста бродит по его владениям. угрюмо поглядывая на забравшихся туда русских демократов и с явным неодобрением слушая споры о татарском вопросе.