когда этот маркиз подошел к генералу и сказал ему: «Сдайтесь, генерал, своему соотечественнику!» — то ваш отец отвечал: «Не соотечественником, а изменником считаю я француза, который сражается против французов; изменникам же я не сдаюсь», и, несмотря на свои раны, ваш отец ползком приблизился к простому русскому гренадеру и, подавая ему саблю, сказал: «Я вам сдаюсь, храбрец!» Маркиз так и побледнел от гнева.
Сиротки с гордостью переглянулись. Яркая краска залила их щеки, и они вскричали разом:
— Милый, храбрый батюшка!..
— Смотрите-ка! Еще дети, а уж сейчас видно, что в их жилах течет солдатская кровь, — с гордостью поглаживая усы, заметил Дагобер. — Вот и забрали нас в плен. Лошадь генерала была убита под ним. Он сел на Весельчака, не получившего в этот день ни одной раны… Так мы до Варшавы и добрались. Там ваш отец познакомился с вашей матерью. Описывать ее нечего; довольно сказать, что недаром ее прозвали «жемчужиной Варшавы»… Поклонник всего доброго и прекрасного, ваш отец, конечно, влюбился в нее… она отвечала тем же, но родители обещали ее руку другому… и этот другой был…
Дагобер не смог продолжать: Роза пронзительно закричала, со страхом указывая на окно.
VII
Странник
При крике молодой девушки Дагобер стремительно вскочил с места.
— Что с тобой, Роза?
— Там… там, — говорила она, указывая на окно, — мне показалось, что чья-то рука отдергивает шубу…
Роза еще не успела договорить, как Дагобер был уже у окна. Он сорвал шубу и быстрым движением распахнул окно. Ночь была все так же темна, все так же гудел ветер…
Солдат прислушался: ничего подозрительного…
Он вернулся к столу за лампой и затем высунулся из окна, прикрывая рукой пламя, чтобы при ее свете что-нибудь разглядеть…
Он ничего не увидел.
Закрывая окно, Дагобер решил, что всему виной порыв ветра, пошевелившего шубу, и что Роза испугалась понапрасну.
— Успокойтесь, дети… это ветер… Он подул сильней, — ну, шуба и зашевелилась…
— Но я ясно видела пальцы, отодвигавшие ее в сторону… — заметила дрожащая с испугу Роза.
— Я смотрела на Дагобера и не видала ничего! — заметила Бланш.
— Нечего было и смотреть, дети… Очень просто; подумайте, окно ведь по крайней мере на восемь футов от земли; чтобы достать до него, надо встать на лестницу или нужно быть великаном. А что лестницу не успели бы еще отнять, это ясно: я ведь сразу бросился к окну и, осветив под окном, ничего не увидел.
— Я, верно, ошиблась! — сказала Роза.
— Это был ветер, сестрица!
— Тогда прости за напрасное беспокойство, милый Дагобер.
— Это-то бы ничего! — задумавшись, отвечал солдат, — а вот мне досадно, что Угрюма нет до сих пор. Он лег бы у окна, и вы бы успокоились. Но, верно, собака нашла конюшню Весельчака и забежала с ним проститься… уж не сходить ли мне за ним?
— О нет, Дагобер, не оставляй нас одних, мы будем очень бояться! — разом воскликнули сестры.
— Ладно, тем более что Угрюм, наверно, сейчас вернется. Я уверен, что через несколько минут он заскребется в дверь… А теперь продолжим рассказ. — Дагобер уселся у изголовья сестер так, чтобы окно было видно и ему. — Итак, ваш отец в плену в Варшаве, влюблен в вашу мать, которую хотят выдать за другого… — продолжал он. — В 1814 г. мы узнали об окончании войны, о ссылке императора на Эльбу[32] и о возвращении Бурбонов[33]; с согласия пруссаков и русских, которые их восстановили на троне, это они сослали императора на Эльбу. Узнав об этом, ваша мать сказала генералу: «Война окончена. Вы свободны. Император, которому вы всем обязаны, несчастен, отправляйтесь к нему… я не знаю, когда мы с вами увидимся, но замуж я ни за кого другого не выйду… до смерти останусь вам верна!» Прежде чем уехать, генерал меня позвал к себе. «Дагобер, — сказал он, — оставайся здесь: ты, может быть, понадобишься мадемуазель Еве, чтобы убежать от семьи, если ее очень станут притеснять. Через тебя мы будем вести переписку. В Париже я увижу твою жену и сына, успокою их… скажу им, что ты для меня… не слуга… а друг».
— И друг навеки! — взволнованно воскликнула Роза, глядя на Дагобера.
— Друг для отца и для матери… друг и для детей! — прибавила Бланш.
— Любить одних, значит, любить и других, — отвечал солдат. — И вот генерал на острове Эльба с императором; я остался в Варшаве, поселился около дома вашей матери, получал письма и относил ей тайком… В одном из этих писем, — я не могу не упомянуть об этом, я этим горжусь, — генерал сообщал, что император вспомнил обо мне.
— О тебе?.. Разве он тебя знал?
— Немного, и мне это льстит! «А! Дагобер! — сказал он вашему отцу, который рассказывал ему про меня, — конно-гренадер из моей старой гвардии, солдат, побывавший и в Италии, и в Египте… весь покрытый рамами, помню!.. Я сам своей рукой повесил ему орден при Ваграме…[34] помню, не забыл». Знаете, дети, когда мне ваша мать это прочитала… я разревелся, как женщина…
— Какое прелестное лицо у императора, на золотом барельефе твоего серебряного креста, который ты нам прежде показывал в награду за послушание.
— Этот крест, пожалованный мне, для меня святыня. Вон там он в моем мешке, где заключаются все наши сокровища, и бумаги, и деньжата… Но вернемся к вашей матери; мои посещения с письмами вашего отца, беседы наши о нем… были для нее утешением, так как страдать ей приходилось очень много… Родители страшно ее мучили, но она стойко держалась и повторяла лишь одно: «Я ни за кого, кроме генерала Симона, не пойду». Она была стойкая женщина… кроткая и в то же время мужественная! В один прекрасный день она получила письмо от генерала: он покинул Эльбу вместе с императором, и война началась. В этой войне ваш отец бился, как лев, войско следовало его примеру. Но это уже была не храбрость… это было отчаяние.
Щеки солдата запылали. В эту минуту он переживал героические волнения своей молодости. Он мысленно возвращался к высоким, благородным порывам войн Республики, триумфам Империи, к первым и последним дням своей военной жизни.
Сироты, дочери солдата и мужественной матери, не испугались грубости этих рассказов, но наполнились и воодушевились их энергией; сердца их забились горячее, щеки заалели.
— Какое счастье быть дочерьми такого храброго отца! — воскликнула Бланш.
— И счастье, и честь, дети мои… Вечером, в день битвы при Линьи, император, к общему восторгу всей армии, дал на самом