В тот зимний день на кладбище Никитину мнилось, он сошел с ума: он ощутил, или ему вообразилось, что сомкнутый холодный ротик сына с нерастаявшими снежинками беспомощно, слабенько шевельнулся в ответ на его последнее прикосновение, и этот пахнущий зимой холодок маленьких губ вполз в него бесконечной, разрывающей душу мукой.
Он не мог оставаться в Москве, в осиротелой, сразу ставшей большой квартире, где еще звучал, жил живой топот, визг, крики и запах Игоря, где в кроватке еще лежали его собранные игрушки. Он уехал из города и до одурения, до полной бессонницы, до галлюцинаций работал на даче один, совсем один в пустом доме без телефона, поздними вечерами затапливал печь, часами смотрел на огонь, слыша осторожно скребущуюся возню мышей в старом шкафу, вздрагивая при выстрелах закоченевших в саду на лютом морозе деревьев. Раз глубокой ночью среди полнейшей тишины сидел за столом, залитым белым светом лампы, и внезапно, весь охолонутый ударом страха, услышал негромкий, вкрадчивый стук в окно кабинета, и, не находя силы выпрямиться, встать, отдернуть занавеску, он с ужасом предчувствия (кто мог стучать в окно второго этажа?) подумал о каком-то предупреждении рока, о каком-то сейчас случившемся несчастье с женой и, мертвея, в ознобе, на непослушных ногах поднялся из-за стола, еле отодвинул занавеску, боясь увидеть и представляя за стеклом грозный и неотвратимый знак судьбы… Но там никого не было. Морозная ночь, чернея вершинами елей в темном небе над крышами поселка, сверкала в пустыне неба, переливаясь созвездиями, и крупная, прекрасная, как первая любовь, голубая звезда нежно и космато мерцала, пульсировала, порхала на одном месте — над заваленным сугробами коридором просеки.
И, прислонясь лбом к мерзлому стеклу, он тогда подумал, что Игорь ушел из этого земного мира, так и не увидев, не познав, не ощутив вот такого ночного неба, в котором было все: жизнь, юность, молодость, ожидание любви, сожаление о невозвратимо прожитых годах, и где была непостижимость смерти сына, уже выраженная беспощадной невозможностью видеть ни само это небо, ни это далекое, околдованное порхание пылающей звезды…
На рассвете, в глухой стуже, хрустящей, деревенской, сугробной, он побежал на станцию, разбудил ничего не соображавшего дежурного, кинулся к телефону, набрал номер московской квартиры, а когда отозвался в трубке сонный, захлестнутый испугом голос жены, спрашивающей, что случилось, задохнувшись, ответил шепотом: «Я хотел услышать тебя», — и затем целый час стоял на перроне, курил, справляясь с сердцебиением.
Это тихое сумасшествие продолжалось до осени.
— Вы сказали, господин Дицман, что мы за мир между интеллигенцией. Какой смысл вы вкладываете в свой лозунг?
— Не лозунг, а вера, господин Никитин. В лозунгах я давно разочаровался. Вы хотите коснуться политики?
— Сейчас — нет. Воздержимся по мере возможности.
— Если они объединятся, — проговорил все время молчавший Вебер и залился смешком, погонял соломинкой в коктейле ломтик лимона, — то организуется какая-нибудь чепуха и очень и очень большая говорильня. Каждый день начнут что-то придумывать немыслимое. Какую-нибудь карманную революцию. А я не интеллектуал, а издатель, что буду делать я? Я останусь реалистом. Нет, нет? Я буду по-прежнему выпускать книги на спрос и выпускать программы по телевидению, скажете, нет? По вечерам во всех немецких домах будут смотреть меня, а не слушать вашу заумную болтовню. Нет? Нет? Детективные фильмы, ревю, хорошая реклама — для немцев гораздо больше, чем словесные закавычки интеллектуалов.
— Теперь видно, что вы капиталист, — сказал Самсонов и пошутил: — Даже по внешнему виду вы похожи на представителя крупного капитала.
Господин Вебер, удобно развалившийся в кресле перед камином, полненький, краснолицый, с крепкой и гладкой лысиной, пил мало, казалось, в дреме потягивал через соломинку лимонный коктейль и после замечания Самсонова почмокал губами, небольшие умные глазки его стали чутко-внимательными.
— Внешне я похож на вас, господин Самсонов. — Принимая шутку, Вебер благодушно очертил соломинкой в воздухе габариты Самсонова. — Похож, хотя по вашим законам вы не имеете права владеть ни издательством, ни акциями телевидения. Нет? Нет? — Он тянул слова, произносил их полувнятно, однако эти вопросительные «Nicht? Nicht?» выговаривал жаргонной скороговоркой, что снижало серьезность его речи и располагало на мирный лад. — Судя по вашим… мм… печатным представлениям, по вашим карикатурам в газетах, — продолжал господин Вебер, и заплывшие смешливые его глазки задвигались весело, — капиталист — это кто? Господин с большим животом, в жилете, сидит на мешке, с долларами, к тому же двумя руками душит за горло бедного голодного рабочего, и зубы оскалены. Нет? Нет?
— Имело место, господин Вебер, — согласился Самсонов, потянув ниточку разговора к себе. — А как иначе прикажете показывать капиталиста? Разве это не отвечает сути?
— В этом случае вы можете со мной не спорить, — совсем добродушно возразил Вебер. — Я давно собираю коллекцию карикатур на капиталистов. Из всех газет мира: я должен видеть свой облик в понимании других. Карикатура в ваших коммунистических газетах — это, надо полагать, политическое отношение к моему классу… И это мне интересно знать. Лота! — И он помахал соломинкой в направлении бутылок на столике, ласково прищуриваясь на молодую свою жену. — Что-что, а считать я умею, по два куска льда ты кладешь в виски. Не сядет твой голос? Нет, нет?..
— Ты почему-то хочешь знать, что думают о твоих деньгах люди, презирающие деньги, — сказала Лота Титтель низким контральто. — Твое хобби приносит тебе сомнительное удовольствие.
— Как у нас, так и у них политическая карикатура — жалкая и грубая пропаганда, рассчитанная на толпу! — вставил господин Дицман и поднес к носу пачку сигарет, вдохнул сильно запах табака. — Я не хотел бы сейчас копаться в дрянной политике! От нее болит голова. Не так ли, господин Никитин?
— Так. И не совсем так. Что может современный человек без политики?
— Но, господин Никитин!..
— Вот что я вам скажу, господа, насчет политики без всяких «но», — решительно, по-мужски вмешалась Лота Титтель, и косметически красивое, удлиненное ее лицо с веерообразными ресницами и ниточками бровей страстно порозовело. — Я почувствовала на своей шкуре эту самую политику, если хотите знать! И это было неприятно. Я недавно была приглашена в Польшу, пела немецкие песенки, немного классики, немного мировых шлягеров. Мне заказывали прямо из зала… Меня нигде так не встречали, как в Варшаве! Я просто влюбилась в поляков! Потом я допустила идиотский просчет. Мне нравится песня о Тамерлане. Очень популярная у нас, на Западе. Страшный восточный завоеватель, жестокий и сильный, после того, как завоевывал города, он желал обладать пленницами. И набрасывался на них как зверь — р-р-р! — Она положила янтарный мундштук, заправленный ментоловой сигаретой, в пепельницу, изобразила скрюченными пальцами, как Тамерлан, исполненный дикой страсти, набрасывается на пленниц, и продолжала: — Этот шлягер заканчивается пристальным взглядом в зал и вопросом: «А есть ли среди вас Тамерлан?» Сначала в зале было тихо, мне никто не аплодировал. И только через минуту похлопали из вежливости. Вот как я обидела моих любимых поляков…
— Когда вы едете, прелестная Лота, на Восток, следует тщательно выбирать репертуар, — не отнимая пачку сигарет от раздувающихся ноздрей, заметил иронически Дицман. — Восток не всегда воспринимает юмор западного толка. Между нами есть разница.
— Разумеется, господин Дицман, — не без яда сказал Самсонов. — Восток до сих пор занят проблемами белых медведей, мешающих трамвайному движению, и проблемой покупки валенок для посещения театра.
— О, о! — вскричал, оживляясь, Дицман и, бросив пачку на столик, поднял обе руки. — Сдаюсь, атака с Востока! Тогда ответьте мне, господа русские, почему ваши солдаты насиловали немок, когда вошли в Германию?
— Насиловали? Вы убеждены? — удивился Никитин.
— Я знаю, господин Никитин. И не один случай.
— Но, может быть, в некоторых случаях немки сами хотели испытать этого восточного Тамерлана? Возможно считать и так? — ответил Никитин, сохраняя меру светской вежливости. — Категорическое утверждение всегда рискованно, господин Дицман.
Тотчас все повернулись к нему, настороженные повышенным интересом, вроде бы ответ его снял с чего-то табу; госпожа Герберт, опустив глаза, молитвенно тронула медальончик на груди, погладила, потеребила его, натягивая маленькую цепочку; господин Вебер сквозь пыхтенье пустил смешок, Дицман заострил насмешливый взгляд, приготовленный к возражению, однако Лота Титтель неожиданно подбоченилась по-крестьянски и, тряхнув по плечам золотисто-рыжими ручьями волос, воскликнула утвердительным голосом: