Анна Сергеевна подумала, что ее обокрал военный. Она взмахнула в отчаянии руками, и в плетеной кошелке что-то прыгнуло, как живая рыба. Да, переправляясь через ручей, она положила сумку в кошелку. И ей снова стало весело и легко.
II
В купе, кроме Марьи Шевчук, ехали две старушки и толстая женщина с ярко накрашенным ртом, а из мужчин – моряк и небритый молодой человек в серых брюках. Этот небритый был подозрителен Марье, и каждый раз, глядя на его потрепанные летние брюки, она трогала ногой стоявший под лавкой сундучок.
Когда поезд тронулся, женщина с накрашенными губами раскрыла фанерную коробку и разложила на столике еду. Небритый сердито покашлял и вытащил из кармана книгу.
Старухи заговорили о докторах.
– Он гремит по всему Одессу, – рассказывала одна про одесского доктора-чародея.
– Травой лечит? – спросил небритый.
– Да, травой. Он этой травой все чахотки вылечивает, а одышку в момент прямо.
– А от ослабления главной жилы он не лечит? – спросил небритый.
– Вот вы смеетесь, гражданин, – обиделась старушка, – а я вам говорю, к нему из военных санаториев ходят.
– Закатить бы его на пятерку для перековки медицинских знаний, – сказал небритый, перелистывая книгу.
Старушка вздохнула и, поглядев на моряка, сказала:
– Спит матросик, спит родимый, надо за его вещами присмотреть.
После этого старухи заговорили о том, как опасно спать в поезде. Услышав разговор о кражах, нахлынул народ с боковых мест и из соседних купе, все принялись рассказывать страшные случаи: как крючком, заброшенным в открытое окно, воры вытащили вместо чемодана старика бухгалтера; как парень перед сном защелкнулся на железную цепь, прикрепленную к его корзине, а утром пассажиры увидели, что парень с цепью лежали на полке нетронутыми, а корзины нет. Рассказывали про воров на костылях и про мазуриков-интеллигентов, носящих круглые очки. Все приняли участие в разговоре, одна только Марья сидела молча. Руки Марьи лежали на коленях, и она чувствовала тяжесть этих больших кистей с кривыми коричневыми пальцами; она не могла отмыть их перед отъездом ни мылом, ни керосином, ни крепким щелоком. На скуластом лице Марьи выступили бледно-розовые пятна, глаза блестели, – никто бы не сказал, что этой широкоплечей, крепкогрудой женщине сорок лет.
«Добра, паразитка», – думала она о красноротой женщине. Что бы та ни говорила, Марья насмешливо повторяла про себя: «Все брешет, паразитка».
А поезд шел вперед. Вдоль полотна железной дороги стояли голые рощи, черные тонкие деревья устало шевелили худыми ветвями, в уже оттаявших мутных болотцах покачивался коричневый, умерший камыш, и дальше до самого горизонта лежала ничем не прикрытая тяжесть земли.
Пассажиры принялись устраиваться на ночь, разговоры затихли. Толстая женщина постелила на нижней полке клетчатое одеяло, взбила большую, жидкую подушку.
– Ах, боже, зачем я согласилась поехать бесплацкартным! – бормотала она и толкнула Марью ногой. – Мне предстоит ужасная ночь.
Она снова застонала, выпрямила ноги, и Марье пришлось отодвинуться на край скамейки. Через несколько минут лежавшая затихла, а затем спокойно и негромко захрапела. Страшная злоба охватила Марью, она пошла в коридор и стала у окна.
Марью волновала громадность этих вечерних полей, темные избы, ветрянки, овражки, рощицы… Вот пробирается старичок с пустой торбой за плечами, такой равнодушный, что даже не повернул головы в сторону поезда. Глядя на эти быстро мелькавшие сквозь дым картины, легко, почти мгновенно исчезающие, Марья перестала сердиться на толстую женщину, перестала тревожно думать о Москве.
Ей вспомнился муж. Он был худой, кашлял, а она большая, сильная. На вечерках ни один парень не мог ущипнуть ее, пальцы скользили, точно тело ее было из чугуна. И этот вызывавший в ней тошноту человек, лентяй и хвастун, был хозяином ее жизни.
Однажды он замахнулся на нее колуном, Марья рванула за топорище и, мельком взглянув в лицо мужа, увидела его растерянные глаза, и чувство покорности вдруг рухнуло. Она ударила его по лицу, он упал, пополз, увертываясь от ударов. Прибежавшая соседка закричала:
– Марийко, скаженна, ты ж его убьешь!
Несколько дней он все молчал, смотрел на жену «як змей», а потом ночью привел каких-то военных, – она не помнит, при гетмане это было или при банде, – и они ее высекли шомполами, она долго после этого могла спать только на животе. А через четыре месяца она родила глухонемого Михейку. Муж ушел с бандой. Через год земляк, бывший в Миннице кучером, приехал в село и рассказал, что Мыкыта умер от чахотки. Родственники мужа решили, что в чахотку его вогнала Марья, и ей не стало житья в деревне – все называли ее паскудой и злодиячкой.
Она ожесточилась, стала злой и вспыльчивой; бабы боялись ее: у колодца, на мельнице ей всегда уступали дорогу, этой широкоплечей женщине, умевшей одинаково ловко и быстро орудовать иглой, лопатой и топором. У нее остался Михейка. Он был лучше всех детей, худенький хлопчик с веселыми глазами. Он не слышал, когда она говорила: «Дытына ты моя ридна, горенько ты мое!» Но он все понимал и плакал вместе с ней, когда она пела старинную грустную песню:
Ой, верба, верба, где ты зросла -Що твое лыстячко вода знесла.
Она повезла сына в город, и доктор взялся его лечить. Марья, оставив мальчика в больнице, вернулась в село. Через несколько дней она заболела сыпняком. Лежала она одна, разговаривая с печкой и отбиваясь от бандитов, они день и ночь ломали ей кости, вязали руки…
Когда Марья, пошатываясь от слабости, пришла в городскую больницу, ей сказали, что сына отослали в детский дом; там подтвердили: действительно, был глухонемой мальчик, но его направили на эвакопункт.
Марья ходила в совнархоз, земотдел, милицию, но следов сына не отыскала. Она вернулась в деревню, продала соседям горшки, ухваты, ведра и уехала в Киев, нанялась в кухарки.
Старуха хозяйка была довольна работницей, – Марья не ходила в клуб, отказывалась посещать собрания, не брала выходных дней. По вечерам она сидела перед остывшей, покрытой газетой плитой и дремала.
Что ждало ее в Москве?
Она думала: имеет ли хозяйка маленьких детей, дадут ли складную кровать или придется спать на полу…
Марья вернулась в вагон – все происходило по закону ее жизни: люди сладко спали, только она должна была сидеть на краешке скамьи, вставать, смотреть в окно, снова садиться, для нее не хватило места.
Долго тянулась бессонная ночь в жестком, переполненном людьми вагоне.
III
Вокруг большого стола по вечерам собирались жильцы, их жены, матери и дети.
Здесь, в этой огромной кухне коммунальной квартиры, обсуждали жизнь пролетарского государства. Здесь Дмитриевна три года тому назад темным старушечьим пальцем показывала на горку мерзлой картошки и лоскутья тощего пайкового мяса, и десять человек в суровом молчании слушали ее речь. Здесь обсуждали постановление правительства о борьбе с прогулами. Здесь спорили о закрытых распределителях и выпивали по случаю отмены хлебных карточек.
Вот в эту кухню втащила Марья свой деревянный сундук.
– Здравствуйте вам, – сказала она и поклонилась.
– Здравствуйте, – ответили три молодых.
– Здравствуй, голубушка, – пропели старухи.
Все пять женщин, молодые и старые, переглянулись, усмехнулись, подмигнули друг другу, рассмеялись, застучали ложками и ножами, враз заговорили между собой, точно Марьи не было рядом с ними и точно им не хотелось узнать, замужняя ли, вдова, со стиркой белья, есть ли дети, какое жалованье, имеет ли московский паспорт, каковы ее взгляды на жизнь, отношение к мужчинам, можно ли с ней ладить в общем хозяйстве.
Но самым интересным было поглядеть на отношения домашней работницы с Анной Сергеевной. Да, на эти комичные и дикие отношения, сохранившиеся только на одном крошечном участке жизни огромной страны.
Пока Марья распутывала платок, связанный узлом на спине, в кухню вошла Анна Сергеевна, смущенная и приветливая.
– Идемте в комнату, голубушка, вам нужно помыться, выпить чаю, отдохнуть, – сказала она и увела Марью.
Оставшиеся на кухне женщины снова переглянулись, захохотали и в один голос спросили у говорившей басом старухи:
– А, Ильинишна, чего скажешь?
Ильинишна оглядела их веселыми серыми глазами, тряхнула головой и сказала уже не басом, а совершенно обычным женским голосом:
– Чего я скажу? Ничего я не скажу.
Анна Сергеевна усадила Марью за стол, налила ей чаю, и Марья, прикрывая рот рукой, покашливала, оглядывая комнату.
– Как вы ехали? – спросила Анна Сергеевна. – Спали в дороге?
– Ничего доехала, спасибо, – ответила Марья и вдруг, спохватившись, принялась развязывать узелок платка, передала Анне Сергеевне столбик монеток, завернутый в мягкую рублевую бумажку. – Це сдача от билета, – сказала она.