Я иду прямо на них. Время ни черта с ними не сделало. Такие же красотки. И моя лавочница стоит ко мне спиной — как же я ее не узнала? — и я вижу начало ложбинки на шее, которая побежит куда-то вниз и где-то там кончится, в загнеточке попки.
Зачем я иду на них? Есть тропинка налево, вступлю на нее и растворюсь в улице Сатаны. Я же почему-то иду…
Она меня ждала под хлябаной доской, которую я обхожу, как инвалид ноги, очень аккуратно. Утка. Смирнейшая тварь, с точки зрения Брэма. Не синица. Но она вспрыгивает ни с того ни с сего мне на ногу и начинает ее остервенело клевать. Мне ничуть не больно, на мне мой ботинок, мне не страшно, одним движением я отгоню ее прочь. Но как же мне безнадежно и тоскливо — как тогда, когда я билась в стекло швейцару.
Они кинулись ко мне, спасительницы. Пнули птицу. Та плюхнулась в воду, и у нее — крест, святая икона! — были маленькие бесноватые и соображающие глазки. «Какая сволочь!» — подумала я.
Я поздоровалась с Раисой, кивнула барышням и пошла от них прочь, объяснив уход каким-то срочным делом.
Они смеялись мне вслед. И хоть я отдавала себе отчет, что в смехе не было дурного по отношению ко мне — они ведь были так стремительно отзывчивы, — но все равно это был их смех. А я поняла, что я все еще жду их плача. Думала, что забыла, вот даже Раису за столько времени не узнала, а оказалось — жду. И желаю им «уткомести». Это мое слово, я на него заявляю права. Ведь тишайшая птица кинулась клевать самую беспомощную из ног, когда возле стояли сильные и красивые. Это можно простить? Или забыть, как не было?
И вообще сколько человек может прощать? Бог велит всем и всегда: «Простим врагов наших…» А как быть с порядком вещей в твоем мироздании, Господи? Ты за ним послеживаешь? Послеживаешь за синицей, которая может раскроить череп другой, ни в чем не виноватой птице? Послеживаешь за жирующими вождями и голодными детьми? Или ты так обиделся на дурочку Еву, что обида глаза застила? Прости ее, если нам велишь прощать.
А на сатанинском пруду меня едва не заклевала утка. Птица, вдохновившая меня пойти в институт. И смотрела на меня с такой человеческой ненавистью, что я засомневалась: Ты есть? Ну да, Ты дал нам право выбора. Ни в коем случае Ты не имел в виду, что мы будем кидаться друг на друга, как красавицы синицы. Ты думал, что мы будем другими. Ты ошибся, Боже! Во мне клокочет ненависть на несправедливость жизни, и я готова раскроить череп красивым бабам, у которых все путем. Я не хочу быть хуже себя самой, но иногда нет выхода, а иногда очень хочется. Господи, прости Еве ее грех. Сделай это сегодня, сейчас. Не доводи тишайших тварей до «уткомести».
Я — Раиса
Военком должен прийти ко мне на работу за деньгами. Мне это не нравится. Лучше бы встретиться на каком-нибудь углу. Но, видимо, Толик (его зовут Евгений Игнатьевич) заходом в ларек страхуется. Мы ведь не так хорошо знакомы, чтоб он был во мне уверен, равно как и я в нем. Толиком я его зову, потому что он Толик и есть. Кругломордый котяра с игривыми усами. Евгений же — имя, меченное гением, не в смысле корня, а в смысле Пушкина. Евгении взяток не берут, у них другой состав крови.
Какая чушь! Я училась с милейшим человеком по фамилии Свидригайлов. У меня соседка Тереза четыре раза в год топит котят на виду у детей. «Чтоб знали жизнь», — говорит она. «Какая ж это жизнь? — удивляюсь я. — Смерть же…» — «Но чтобы по-человечески жить, — смеется Тереза, — надо убивать котов — чтоб не воняли, курицу — чтоб съесть, овцу — чтоб сделать дубленку, слона — чтоб отпилить бивни. Правда, детки?» — обращается она к поголовью шести-семилеток. «Правда!» — радостно кричит поголовье. Мать Тереза в эти секунды крутится в гробу, как на вертеле. Так что имя Евгений может носить и гений, и любая шваль. На нервной почве мне лезут в голову стихи, которые когда-то туда залетели. Я хожу и бормочу очень соответственные строчки:
Перешагни, перескочи,Перелети, пере- что хочешь, —Но вырвись: камнем из пращи,Звездой, сорвавшейся в ночи.Сам затерял — теперь ищи…Бог знает что себе бормочешь,Ища пенсне или ключи.
А в голове деньги, деньги… Толик не Евгений — зайдет ко мне в подсобку, и я ему отслюню сумму прописью. За моих мальчиков.
Странно, но я зачем-то принаряжаюсь. Хотя, может, надо, наоборот, одеться в опорки, в ношеное и нечистое, чтоб в нос шибала жалкость, чтоб воистину выглядеть «Христа ради», хотя кто сейчас так побирается? Такая в глазах нищих ненависть, что лучше сразу дать, а то и придушить могут… Хотя о чем это я? Опять бормочу и бормочу: «…ища пенсне или ключи». Но ведь это я отдаю деньги, и я прошу, унижаюсь этим. А на кону — смерть — армия. Поэтому мне надо обязательно выглядеть сильной и красивой, у меня противник ого-го! Не хвост собачий, не какой-то там Евгений из дворян, это ошибка, мой противник — Васька Буслаев, Василий Иванович Чапаев, Теркин — убийцы, одним словом, Василиски, игуаны-ящерицы страхоподобные. И я готовлю против их уродства свою красоту. Мне не раз шептали на ухо мужики, чтоб не слышали их подруги: «Ты лучше всех». Такой я и пойду, проверяя амуницию на встречно-поперечных. Оглядываются, сволочи! Но пристала и задержала дурацкая мысль.
У нее, у этой чудовищной бабы-смерти, — не лицо майора. Это-то меня и сбивает с толку. Мне надо найти такое лицо, которому я дам взятку, что оно — то. Получается глупость. Это — не майора. Мне нужно другое лицо. Я закрываю глаза и совершаю внутренний обзор всех знаемых убийц, насильников, маньяков. Очень долго кружит передо мной красавец Дантес, в конце концов они сливаются в одно лицо. Дантес и майор. От игры в лицо смерти меня начинает знобить. Я могу пойти облегченным путем — открыть Босха или Гойю, или вспомнить наше Политбюро, или Думу, бери любого — не хочу, или генералов с лицами боровов — почему-то других у нас нет. Но мне это надоедает, и я в конце концов делаю то, с чего и следовало начать. Я открываю альбом, и открываю его на лице обер-прокурора Победоносцева руки Репина. Вот оно — живое лицо смерти, поглощающей детей, молодых солдат, старух, беременных и только что освободившихся от бремени. Ни грамма жалости, сочувствия, понимания. Одно сознательное и неостановимое поглощение человеческой жизни. Человек-смерть.
Но разве такой возьмет взятку? Разве она ему нужна для его деяний? Он же почти святой в своей смертоносной безжалостности. Дальше я совершаю глупость: я вырываю лист из альбома, сворачиваю и кладу в сумочку. «Помоги мне, обер-прокурор, нечистая сила, Константин Петрович».
Имя найдено.
Уже в лавке я заталкиваю в темноту полок дорогие напитки. Закуток у меня крохотный — на один стул и половинку стола, на котором стоит железяка сейф.
Когда «мой Толик» придет, я закрою изнутри магазинчик, рассчитаюсь с ним в подсобке и выпущу птицу на волю. Для этого надо три минуты, пять — если майор будет пересчитывать деньги.
Он опоздал на десять минут, и это было мое страшное время. Он мог передумать — раз. Он мог просто разыграть меня — два и сейчас явится не один, а с топтунами, которых оставит у дверей, чтоб уличить меня в даче взятки. Я отдаю себе отчет, что это дурь. Какой смысл меня уличать? Чтоб написали в газете, как бдительно работают наши военкомы? Он мог не прийти и потому, что решил накинуть цену. Тогда мне хана. «Три тысячи долларов, — объяснил он мне, — это минимум и скидка за парный случай». Да, у меня парный случай, на этом основана справка. Тяжелые роды близнецов, асфиксия, гидроцефальный синдром, последующие головные боли и возможная неадекватность. Боже, что я наговорила на мальчиков! Но воистину «перешагни, перескочи, перелети, пере- что хочешь…». Все про меня.
Я нервничаю у дверей, туда-сюда дергаю внутреннюю задвижку, которая изначально на соплях и, как говорится, от честного человека. Ногтем я подвинчиваю шурупчик, и задвижка с грохотом падает мне на ноги. В этот самый момент Евгений Игнатьевич и поднимает ее, скорбно качая головой над качеством нашего качества. Он все-таки пришел! Он тут! Обойдемся без задвижки, ведь всего три, от силы пять минут, и подсобку из магазина не видно, она за плотной занавеской из гобелена, которую я принесла из дома.
Я поворачиваю табличку на «Закрыто», прикрываю дверь, и мы идем куда надо. Конверт лежит на краешке стола. Я беру его и сама кладу ему в карман. И это — какая-никакая нежность, от которой Толик широко усаживается на стул и смотрит на меня, как смотришь в трехлитровую банку на свет, ища в ней пятна.
— Я вам так благодарна, — говорю я. Понимаю, это слова-паразиты, но куда без них, куда?
— Лично мне чего-то не хватает, — говорит Василиск, ерзая на стуле.
Этот случай у меня предусмотрен. Он, правда, выходит из временнбого размера, но в концепцию отношений укладывается. На сейфе стоит коньяк «Багратион» и две стопки. Мне надо перегнуться через его колени, чтоб достать бутылку. Это моя ошибка. Он изо всей силы двумя широченными лапами перехватывает мои бедра.