…Они пошли с матерью за своим кубометром в воскресенье, прихватив завернутую в мешок пилу и саночки. Утром мать ходила на рынок. Купила несколько плиток столярного клея и немного сахарина. Клей стоил четвертной за плитку. Уходя за дровами, они напились кипятку с сахарином. Давно не испытывал Гаврилов такого блаженства — пить сладкий кипяток.
На улице было безлюдно. Колючая метелица мела по пустынному Среднему проспекту. На углу Девятой крутились легкие снежные столбики, завывал ветер в полузанесенном снегом вагоне трамвая. По Шестой линии ветер гнал клубы едкого дыма.
— Мама, — спросил Гаврилов, — а мы увезем целый- то кубометр? На одних санках?
— Ты его сначала отковырни, этот кубометр, — хмуро ответила мать. — Отвезти-то дело нехитрое…
— Как отковырнуть?
— Да от дома же! От дома отковырнуть. Вот придем — увидишь. Там до нас уж так наковыряли…
— Отковырнем, — твердо сказал Гаврилов, хоть и чудно ему показалось, что дрова придется отковыривать. Он никак не мог отказаться от того кубометра сухих еловых и березовых поленьев, что грезились ему в промерзшей комнате.
…Дом № 38 по Третьей линии был полуразрушенным двухэтажным домом. Даже не полуразрушенным, а полуобглоданным. Полы, дверные косяки, переборки между комнатами — все было давно отодрано, распилено, увезено. Было выпилено, отколото все, что только можно было отпилить и отколоть. Гаврилов горестно ахнул, увидев этот почти отполированный остов.
Они обошли все комнаты, спустились в сырой, мрачный подвал. Луч света пробивался туда с улицы сквозь крохотное оконце. С осени подвал, наверное, залило водой — грязно-голубой лед заполнял его почти доверху. Два мертвеца вмерзли в лед — один, словно мумия, завернутый в простыни, завязанный веревками, другой, в легком пиджачке, лежал, раскинув руки, словно плыл на спине.
На второй этаж подняться было невозможно — лестницу уже давно распилили.
Мать, осмотрев, ощупав каждый угол, каждое хоть чуточку выступающее бревно, сказала, тяжело вздохнув:
— Вот тебе и кубометр, Петруша…
Гаврилов стоял молча.
Потом мать взяла пилу.
— Ну чего нос повесил? Собирайся с силами. Без дров не уйдем…
Они встали в проеме дверей и, поставив пилу под углом, начали пилить. Тихонько, стараясь не задохнуться, сосредоточенно глядя только на то место, где тугие, повизгивающие зубцы уходили все глубже и глубже в темное бревно, из которого сыпались янтарные опилки. После пяти-шести проходов Гаврилов почувствовал, что больше уже ни разу не сможет потянуть пилу на себя.
— Мам, отдохнем минутку, — попросил он.
Несколько минут они стояли, не глядя друг на друга,
прислонясь к стене, тяжело дыша. Наконец мать снова взялась за ручку. У Гаврилова не было сил поднять руки. «Что же делать, что же делать, — растерянно подумал он, — неужели останемся без дров?»
— Ну, Петруша… Берись потихоньку. Сейчас снова отдохнем. Потом еще. Так и пойдет.
От ласкового голоса матери Гаврилову стало совсем не по себе. Он подумал: «Вот лягу сейчас и не встану больше».
Мать смотрела на Гаврилова и молча взялась за пилу. Она дергала ее рывками на себя. Пила то соскакивала, то застревала, и рез совсем не углублялся.
— Ну что же я, — прошептал Гаврилов, — что же я?.. — И, превозмогая слабость, вцепился обеими руками в толстую ручку пилы.
Он совсем повис на ней, толкал ее грудью, тянул на себя. И снова сыпались янтарные опилки. Мать улыбнулась Гаврилову и сказала ободряюще:
— Разойдешься. Еще как пилить будешь!..
Они пилили долго. Пилили и отдыхали. Пилили и отдыхали… После того как отвалилась от стены первая косая чурка, пилить стало удобнее, легче. Ими овладел азарт, даже жадность — напилить, пока есть силы, побольше, сколько сумеют.
Наконец Гаврилов выдохся окончательно. Колени дрожали так, что он не мог стоять. Руки повисли плетьми. Мать поставила в углу чурку потолще и посадила на нее Гаврилова. Он сидел, безучастный ко всему, чувствуя, как холод начинает подбираться к разгоряченному телу. Тишина стояла вокруг. С улицы не доносилось ни единого звука.
В доме стало почти совсем темно. Мать уложила на саночки чурки, пилу. Увязала их толстой белой веревкой, на которой обычно развешивала белье после стирки. Несколько чурок еще осталось.
— Леший с ними, — сказала мать. — Может, ночью сюда и не забредет никто. А с утречка я их заберу. С самого утречка. — Она подошла к Гаврилову, сняла шапку с его разгоряченной головы, погладила ласково жесткой рукой. — Пойдем к дому, Петруша. Ох и натопим мы с тобой нашу буржуечку!
Гаврилов попытался встать, но ноги не слушались.
— Не могу я, мам, — только и выговорил он, и заплакал.
Мать в нерешительности стояла перед ним.
— А, пропади они все пропадом! Без чурок проживем. Посажу сейчас тебя, Петруша, на саночки и домой… — Она было нагнулась, чтобы развязать веревку, но Гаврилов попросил, глотая слезы:
— Не надо, мам, Я посижу здесь, а ты вернешься. Я тихонько посижу… Не замерзну.
Мать вздохнула, стащила с плеч большой шерстяной платок и обвязала им Гаврилова поверх пальто. Платок был огромный, и Гаврилову стало сразу теплее.
— Ну сиди тихо, сынка! С места не двигайся. Я быстро обернусь…
Она с трудом сдвинула санки с места, осторожно скатила по каменным ступеням. Гаврилов слышал, как скрипели по снегу полозья удаляющихся санок и материны торопливые шаги.
Больше мать он никогда не видел…
Гаврилову было страшно одному. Тишина, что установилась в доме после того, как они кончили пилить, оказалась мнимой. Отовсюду слышались шорохи, скрип; ветер завывал на верхнем этаже; в подвале что-то потрескивало, и Гаврилов вспомнил двух вмерзших в лед мертвецов. Как они туда попали? Может быть, в этом доме по ночам скрываются бандиты?
Он сидел тихо, стараясь даже не дышать. Чуткий, напряженный, с судорожно колотящимся в груди сердцем, он пытался представить путь матери. Вот она дошла уже до Среднего, свернула к Четвертой линии. Вот уже приближается к Восьмой. Скорей бы шло время, скорей бы она возвращалась!
Потом на Гаврилова напало какое-то сонное равнодушие, и он перестал пугаться шорохов за стеной и завывания ветра наверху. Он стал засыпать.
Гаврилов очнулся от того, что ему почудились голоса. Да, рядом в комнате разговаривали двое. Сначала Гаврилов не пытался вникнуть в смысл разговора — ему показался очень знакомым голос одного из говоривших: пронзительный, каркающий, — и он старался вспомнить, чей это голос. И вспомнил. Это был голос Егупина, только чуть измененный гулкой тишиной пустого дома. Голос другого был незнаком.
— Ну что вы ноете: мало, мало! Где я вам возьму
много?..
Гаврилов не расслышал окончания фразы и весь напрягся, прислушиваясь.
— Не хами, Чалый, — прохрипел Егупин, — никто тебе больше, чем я, не даст. И не таскай мне мелочь.
— Теперь уже кольца стали мелочью — проворчал тот, которого Егупин назвал Чалым. — И на кой черт заставлять меня таскаться в эту развалюху? Могли бы по-прежнему дома встречаться…
Гаврилов вспомнил, что еще с осени к Егупину ходил какой-то мрачный тип, небритый, с грязным вещевым мешком за плечами. Анастасия Михайловна, мельком увидев этого человека, сказала:
— Ну и рожа, господи Христе. По таким тюрьма плачет. Люди воюют, а он с мешком шляется…
«Уж не он ли?» — подумал Гаврилов.
За стеной несколько минут молчали. Потом что-то упало, глухо ударившись об лед.
— О черт! — выругался Егупин. Попросил — Посвети-ка сюда. Куда она завалилась, зараза… А, наконец-то.
— Вы чего с ракетницей ходите? Ну как патруль задержит?
— Да это я так… Просил тут один человек достать. Почему же не достать — золотыми платит. А у нас на складе чего только нет!
— Человек просил, — проворчал Чалый. Голос у него был недовольный. — Это вам не сгущенкой торговать. К стенке поставят и как звать не спросят.
— Да ведь и я так, случайно. Попросил один на толкучке… — Егупин вдруг заюлил. От его спесивого тона и следа не осталось.