Виктор Леонидович, на мой взгляд, справедлив несколько абстрактно — в последнем пассаже и в полемическом задоре теряя твердое дно романного текста. Чего-чего, а грубого самодовольства победителей у Дубова явно не просматривается, он меньше всего напоминает счастливого сверхчеловека — отнюдь не ницшеанское упоение, но экклезиастова горечь преобладает в его интонации. Он прекрасно понимает, что моральные претензии по адресу его героев вполне имеют место быть. Потому, уже в «Меньшем зле», охотно вступает в перекличку с рецензией Топорова.
«Непонятно другое: почему надо для этого (оптимизации окружающего мира. — А. К.) всем скопом воровать, спекулировать, „прихватизировать“, разрабатывать мошеннические схемы уклонения от уплаты налогов и так далее. (Потом, со всей неизбежностью, придется и убивать, но дело даже не в этом.) Мне, читателю, пытаются втолковать, что наживаться на мне не просто в порядке вещей (я и сам знаю, что это в порядке вещей), не просто интересно (я догадываюсь, что это может быть интересно), но и хорошо! Хорошо-то оно хорошо, вот только для кого? Для тех, кто на мне наживается — и только для них. Почему меня должны волновать судьбы участников этой пораженной групповым хищническим эгоизмом компании? Почему я должен им сопереживать? Почему я должен ими восхищаться? Почему, наконец, я должен их прощать?»
Это Топоров. Отметим, кстати, что сопереживание, восхищение, прощение, пробуждение чувств добрых — естественная задача литературы, а книги Дубова — литература настоящая. Поэтому Виктор Леонидович досадует на автора, но больше на себя — все-таки сопереживает, прощает и т. д.
А вот уже «Меньшее зло» — та самая знаменитая сцена финального разговора Платона с новым президентом, бывшим сотрудником:
«— Меня, по понятным причинам, — парировал Федор Федорович, — мало занимает, кому и насколько интересно жить. Охотно допускаю, что пировать во время чумы ничуть не менее интересно, чем в обычное время. Даже интереснее, потому что возникает повышенная восприимчивость к происходящему».
Однако закольцована эта реплика Федора Федоровича не только с пассажами язвительного рецензента. Президент из «Меньшего зла» оппонирует самому себе времен «Большой пайки», ибо Дубов в своих авторских рефлексиях и поисках оправданий именно из отставного чекиста делает просветленного бизнес-гуру.
Платон теряет очередного товарища; на этом скорбном фоне Федор Федорович, предварительно процитировав Галича, приступает к лекции:
«Я же прекрасно понимаю, чем вы занимаетесь, осознаю весь размах вашего бизнеса. О ваших планах на будущее, в том числе и политических, тоже догадываюсь. На этом уровне рассуждения общеморального характера лишены всякого смысла. Это как раз та ситуация, когда соображения морали должны однозначно уступать место соображениям целесообразности. Причем неважно, как сия целесообразность обозначается. Когда-то была революционная целесообразность, теперь целесообразность бизнеса, но суть от этого не меняется. Раз уж у нас стали возникать литературные ассоциации, напомню вам еще кое-что. (…) Есть такое стихотворение. Там сначала о времени: „А век поджидает на мостовой, сосредоточенный, как часовой“, потом еще что-то, а дальше так: „Но если он скажет: „Солги“, — солги. А если он скажет: „Убей“ — убей“. Я вас уверяю, что на этих строчках не зря целые поколения выросли. Нынче ведь на всех углах голосят — ах, непреходящая ценность человеческой жизни, ах, надо жить не по лжи, ах, забытые идеалы христианства… Что же, раньше-то эти красивые мысли никому в голову не приходили? Конечно, приходили. Но, как было сказано, время поджидало на мостовой, и дискутировать с его логикой было глупо и бессмысленно. Оно и сейчас ждет там же. Время другое, спорить не буду, и задачи ставит другие. Но логика его, Платон Михайлович, поверьте старому чекисту, в точности та же самая».
Всё это чрезвычайно знакомо, «время выбрало нас» и т. д. Правда, в гангстерской роуд-муви «Бумер» Петра Буслова мессидж выражен не так многословно, без литературщины: «Не мы такие, жизнь такая».
Далее Федор Федорович, интонируя, настаивает на единстве принципов большой политики и большого бизнеса и называет идеальной формой управления «железную, беспощадную диктатуру».
В «Меньшем зле», в уже не раз цитированной сцене последнего прости, Платон напоминает Учителю о былых скрижалях. «Федор Федорович чуть заметно поморщился.
— Не надо полемический прием возводить в абсолют».
Схема комфортная: человек, имевший отношение к власти прежней, соблазняет малых сих открывшимися возможностями, подводит логическую базу, чтобы потом, уже на вершине власти нынешней, щелчком пальцев поменять правила игры.
При этом власть изображает, будто всегда на том стояла, а кто не спрятался — она не виновата. Правдоподобно; отметим, что у Владимира Путина показывать это получалось виртуозно. В том же митьковском духе — «А вот так!».
Но не будем пока пенять Юлию Дубову, он и сам понимает недостаточность чекистской теодицеи. В финале «Большой пайки» (нечаянно пародийном, хотя и сильно написанном, — отмечает Виктор Топоров) главный герой вступает в диалог с друзьями, погибшими за металл. Они утешают Платона уже без посредников в штатском: «Пусть там происходит что угодно, но мы всегда будем вместе. Потому что у нас есть построенное нами дело. И мы должны быть вместе, если хотим, чтобы это дело продолжало жить. Правильно, Платон?»
Трудно взять в голову, с позиций хоть любой из религий, хоть гностицизма, хоть атеизма, — какое покойникам, пусть книжным, в нынешнем их положении дело до «дела»? Которое, при самых лестных оценках, в подобных раскладах выглядит не иначе, как Вавилонская башня, возводимая в ледяной космической пустыне… Картонные месопотамии, как говорил культовый Егор Летов…
Опять же, и оригинального мало: банальная апология большого скачка ценой великих жертв («зато какую фирму построили!»), затрапезная мистика. Дубова в «Большой пайке» выручают мастерство и кураж. Зрелость и похмелье придут позже, через пять лет писатель осознает недостаточность оправдательного инструментария. И в «Меньшем зле» презентует другую схему: на сей раз его герои — это, допустим, плохие парни, которые делают хорошие дела, разоблачая маньяков и массовых убийц во власти, поскольку оппоненты коммерсантов ради достижения своих целей готовы навалить горы трупов в московских взрывах, кавказских горах и нью-йоркских терактах. Смещение акцентов балансирует на грани самопародии — не без осторожной симпатии описанный ранее Коржаков (в «Большой пайке» — Папа) превращается в кремлевского генерала Батю — идиота и разложенца. Симпатичный аналитик-резонер Федор Федорович становится злобной марионеткой, злоупотребляющей коньяком и несчастной в личной жизни.
Снова мысль не нова — «ворюга мне милей, чем кровопийца». О том, что обе сущности ничуть не альтернативны и напоминают даже не сообщающиеся сосуды, но мирно перетекающие друг в друга лужи, сказано давно и без меня. У того же Дубова, где разница между ними — лишь в количественных показателях на конвейере мертвяков.
Дополнительный повод для иронии по сему поводу — книга Пола Хлебникова «Крестный отец Кремля Борис Березовский, или История разграбления России» с избыточной демонизацией Бориса Абрамыча. События в ней даны не в интерпретации «ворюг», как у Дубова, но с позиций «кровопийц» — Александра Коржакова и Валерия Стрелецкого. Странный для американского журналиста выбор кочки зрения не сулит открытий чудных, но явно сужает исследовательские горизонты — книга довольно слабая.
* * *
Кстати, меня всегда напрягал фразеологизм «партия жуликов и воров», намертво приклеившийся, надо отдать должное автору формулы Алексею Навальному, к «Единой России».
Претензии чисто языковые — «жуликом», «жульманом» в «блатной музыке» всегда назывался уголовник, специализирующийся на аферах и мошенничествах, в более широком и общеупотребимом смысле — авторитетный, уважаемый в «братовне» блатной. Из «жуликов» прямой путь в «воры» — на высшую ступень в уголовной иерархии. Неслучайно блатные яростно протестуют, когда нечистоплотных чиновников именуют ворами. «Какой он вор?! Это крадун!» В старой России, вплоть до XIX века, вор — не просто преступник, но смутьян, «политический», соединивший стратегию русского бунта с разбойничьей тактикой; ворами в официальных документах назывались все самозванцы — от Григория Отрепьева до Емельяна Пугачева.
К чему я это? Не к тому, чтобы ущучить Навального, не сведущего по фене. В дубовском «Меньшем зле» последний ресурс Кремля (точней — кремлевского демиурга Старика) — головорезы из кандымской зоны, боевики-уголовники, то есть настоящие жулики и воры. Еще одно странное сближение.