— Этакое обзаведенье и задарма пропадает… Что бы тут можно сделать, кабы к рукам! То есть, кажется, отдал бы все…
Ермошка был среднего роста, раскостый и плечистый мужик с какой-то угловатой головой и серыми вытаращенными глазами, поставленными необыкновенно широко, как у козы. Приплюснутый мягкий нос точно был приклеен с другого лица. Жиденькая клочковатая бороденка придавала ему встрепанный вид, как у человека, который второпях вскочил с постели. Это был типичный российский сиделец, вороватый и льстивый, нахальный и умеющий вовремя принизиться. В люди он вышел через жену Дарью, которая в свое время состояла «на положении горничной» у старика Оникова во времена его грозного владычества. Ермошка был лакеем, как теперь Ганька. Старик Оников вдовел и от скуки развлекался крепостными красавицами, в числе которых Дарья являлась последним номером. Она была круглой сиротой, за красоту попала в господский дом, но ничем не сумела бы воспользоваться при своем положении, если бы не подвернулся Ермошка. Оников умер как-то вдруг, и, что всего удивительнее, после него не оказалось никаких сбережений. Стоустая молва приписала его скоропостижную смерть Ермошке, воспользовавшемуся при такой оказии господским добром. Он сейчас же женился на Дарье и зажил своим домом, как следует справному мужику, а впоследствии уже открыл кабак и лавку. Положение Дарьи было самое забитое: Ермошка вымещал на ней худую славу, вынесенную из господского дома. Бедная женщина ходила по своим горницам, как тень, и вся дрожала, когда слышала шаги мужа. Открыто Ермошка ее не увечил, как это делали другие мужики, а изводил ее медленно и безжалостно, как ненужную скотину.
«Хоть бы умереть поскорее…» — мечтала иногда Дарья.
Детей у них не было, и Ермошка мечтал, когда умрет жена, завестись настоящей семьей и имел уже на примете Феню Зыкову. Так рассчитывал Ермошка, но не так вышло. Когда Ермошка узнал, как ушла Феня из дому убегом, то развел только руками и проговорил:
— Эх, Федосья Родивоновна, не могла ты обождать самую малость, когда моя-то Дарья помрет…
Жалела об этом обстоятельстве и сама Дарья, потому что давно уже чувствовала себя лишней и с удовольствием уступила бы свое место молодой любимой жене.
— Связала я тебя, Ермолай Семеныч, — говорила она мужу о себе, как говорят о покойниках. — В самый бы тебе раз жениться на зыковской Фене… Девка чистяк. Ох, нейдет моя смертынька…
— Разве не стало невест? — резонировал Ермошка в тон жене. — Как помрешь, сорок ден выйдет, и женюсь…
— В Балчуговском у нас невест непочатый угол, Ермолай Семеныч. Любую да лучшую выбирай.
— В Тайболе возьму, а то и городскую приспособлю… Слава богу, и мы не в угол рожей-то.
— Богатую не бери, а попроще… Сиротку лучше, Ермолай Семеныч, потому как ты уж в годках и будешь на положении вдовца. Богатые-то девки не больно таких женихов уважают…
— Это ты правильно, Дарья… Только помирай скорее, а то время напрасно идет. Совсем из годов выйду, покедова подохнешь…
— Ох, скоро помру, Ермолай Семеныч… Жаль ведь мне глядеть на тебя, как ты со мной маешься.
Дарья употребляла все меры, чтобы умереть, и никак не могла. Она ходила босая по снегу, пила «дорогую траву», морила себя голодом, но ничего не помогало. Ермошка колотил ее только под пьяную руку и давно извел бы вконец, если бы не боялся ответственности. Притом у него было какое-то темное предчувствие, что Дарья — его судьба, которой ни на каком коне не объедешь. Самоунижение Дарьи дошло до того, что она сама выбирала невест на случай своей смерти, и в этом направлении в ермошкином доме велись довольно часто очень серьезные разговоры. Чета вообще была оригинальная.
Ермошка ждал вешней воды не меньше балчуговских старателей, потому что самое бойкое кабацкое время было связано именно с летним сезоном, когда все промысла были в полном ходу. Он знал свой завод и Фотьянку, как свои пять пальцев: кто захудал из мужиков, кто справился, кто ни шатко ни валко живет. Никакой статистик не мог бы представить таких обстоятельных и подробных сведений о своем «приходе», как называл Ермошка старателей. Низы, где околачивались строгали и швали, он недолюбливал, потому что там царила оголтелая нищета, а в «приходе» нет-нет и провернется счастье.
— Ну-ка, боговы работнички, поворачивай! — покрикивал Ермошка у себя за стойкой на вечно галдевшую толпу старателей.
— Благодетель, на тебя стараемся! — отвечали пьяные голоса. — Мимо тебя ложки в рот не пронесешь… Все у тебя, как говядина в горшке.
— А куда бы вы без меня-то делись? А?..
— Уж это ты правильно, отец родной…
Всех больше надоедал Ермошке шваль Мыльников, который ежедневно являлся в кабак и толкался на народе неизвестно зачем. Он имел привычку приставать к каждому, задирал, ссорился и частенько бывал бит, но последнее мало на него действовало.
— Шел бы ты домой, Тарас, — часто уговаривал его Ермошка, — дома-то, поди, жена тебя вот как ждет. А по пути завернул бы к тестю чаю напиться. Богатый у тебя тестюшка.
— А тебе завидно? И напьемся чаю, даже вот как напьемся.
— А не хочешь того, чем ворота запирают?..
Подвыпивший Мыльников проявлял необыкновенную гордость. Он бил кулаками себя в грудь и выкрикивал на всю улицу, что — погодите, покажет он, каков есть человек Тарас Мыльников, и т. д. Кабацкие завсегдатаи покатывались над Мыльниковым со смеху и при случае подносили стаканчики водки.
— Погодите, братцы, рассчитаюсь… — уверял Мыльников. — Уж я достигну… Дайте только на ноги встать, а там расчет пойдет мелкими.
После пасхи Мыльников частенько стал приходить в кабак вместе с Яшей и Кишкиным. Он требовал прямо полуштоф и распивал его с приятелями где-нибудь в уголке. Друзья вели какие-то таинственные душевные беседы, шептались и вообще чувствовали потребность в уединении. Раз, пошатываясь, Мыльников пошел к стойке и потребовал второй полуштоф.
— Да ты с какой это радости расширился? — спрашивал его Ермошка. — Наследство, что ли, получил?..
— А тебе какая печаль?.. Х-хе… Никто не укажет Тарасу Мыльникову: сам большой, сам маленький. А ты, Ермолай Семеныч, теперь надо мной шутки шутишь, потому как я шваль и больше ничего…
— У всех у вас в Низах одна вера: голь перекатная. Хоть вывороти вас, двоегривенного не найдешь…
— А что, ежели, например, богачество у меня, Ермолай Семеныч? Ведь ты первый шапку ломать будешь, такой-сякой… А я шубу енотовую надену, серебряные часы с двум крышкам, гарусный шарф, да этаким чертом к тебе подкачу. Как ты полагаешь?
— По одежде встречают, Тарас… Разбогатеешь, так нас не забудь. Знаешь, кому счастье?..
— Ах ты, курицын сын!.. Да я, может, весь Балчуговский завод куплю и выворочу его совершенно наоборот… Вот я каков есть человек…
— Не пугай вперед, а то еще во сне увижу тебя богатого… Вороны завсегда к ненастью каркают.
Эти сцены повторялись слишком часто, чтобы обращать на себя серьезное внимание. Мыльникову никто не верил, и только удивлялись, откуда он берет деньги на пьянство.
К этой компании потом присоединился Клейменый Мина, старик из балчуговских каторжан, которых уцелело не больше десятка. Это был молчаливый лысый старик с большим лбом и глубоко посаженными глазами. В кабак он заходил редко и скромно сидел все время где-нибудь в уголке. Потом появились старатели с Фотьянки: красавец Матюшка, старый Турка и сам Петр Васильич. Мыльников угощал всех и ходил по кабаку козырем. Промысловые скептики сначала относились к этой компании подозрительно, а потом вдруг уверовали. Кто-то пустил слух, что раскошелился Кишкин ввиду открытия Кедровской дачи и набирает артель для разведки где-то на реке Мутяшке, где Клейменый Мина открыл золото еще при казне, но скрыл до поры до времени. Даже уверовал сам Ермошка, зараженный охватившей всех золотой лихорадкой. Так он несколько раз уже заговаривал с Кишкиным.
— Андрон Евстратыч, пусти в канпанию…
— Рылом еще не вышел… — отвечал Кишкин торжественно.
— Да ведь все равно мне же золото будете сдавать, — тихо прибавлял Ермошка, прищуривая один глаз.
— Уж это как господь приведет… Одно — сдавать золото, другое — добывать. Рука у тебя тяжелая, Ермолай Семеныч.
— А у Мыльникова легкая?
— Пух — вот какая рука.
Совещания составлявшейся компании не представляли тайны ни для кого, потому что о Мутяшке давно уже говорили, как о золотом дне, и все мечтали захватить там местечко, как только объявится Кедровская дача свободной. Явилась даже спекуляция на Мутяшку: некоторые рабочие ходили по кабакам, на базаре и везде, где сбивался народ, и в самой таинственной форме предлагали озолотить «за красную бумагу». На Мутяшку образовался даже свой курс. Таинственные обогатители сообщали под страшным секретом о существовании какого-нибудь ложка или ключика, где золото гребли лопатами. Сложился целый ряд легенд о золоте на Мутяшке, вроде того, что там на золоте положен большой зарок, который не действует только на невинную девицу, а мужику не дается. Рассказывали о каких-то беглых, во времена еще балчуговской каторги, которые скрывались в Кедровской даче и первые «натакались» на Мутяшку и простым ковшом намыли столько, сколько только могли унести в котомках, что потом этих бродяг, нагруженных золотом, подкараулили в Тайболе и убили. Так и осталось неизвестным, где собственно схоронилось мутяшское золото. Доверчивые люди с замиранием слушали эти рассказы и все сильнее распалялись желанием легкой наживы. Знатоки Мутяшки скоро перестали довольствоваться «красной бумагой», а стали требовать уже четвертной билет. Между прочим, этим промышлял и Кривой Петр Васильич, только не в Балчуговском заводе, а в городе. Но лучше всех повел дело Мыльников, который теперь и пропивал дуром полученные деньги. Все знали, что это пропащий человек и что он даже и не знает приискового дела, но такова была жажда золота, что верили пустому человеку, сулившему золотые горы. И разговор у Мыльникова был самый пустой и дурашливый: