она улетает в Париж, а пока все, что ты можешь сделать, – это свести ущерб к минимуму.
Так я и поступил. Встал. Смыл с себя ее кровь. Оделся. Сказал ей, что мне пора на работу. Что она красавица. Что она еще сделает счастливыми многих мужчин. Спросил у нее, не хочет ли она, чтобы я принес ей стакан воды. Или сварил ей кофе. Я старался ничем не оскорбить ее достоинства. Она все это время молчала. Свернулась клубком в кресле и следила за мной глазами. Обнимала руками коленки. Накручивала на палец волосы. Даже когда я наклонился, чтобы на прощанье поцеловать ее в щеку, она не произнесла ни слова. В тот момент я истолковал ее поведение как смирение с судьбой. Как признак зрелости.
Но все же на всякий случай вернулся с работы попозже. Чтобы не столкнуться с ней ненароком.
Записка с двери спальни исчезла. Айелет ее сняла. И все же я добровольно отправился в ссылку на диван в гостиной. Дважды посмотрел теледебаты. Когда смотрел повтор, заметил, что от воплей участников за милю несет фальшью. Что, как только спадает накал дискуссии, режиссер делает им знак и они начинают орать. Потом я лежал, уставившись в потолок, прокручивал в голове события этого дня и твердил себе: «Что ты натворил, идиот, что ты натворил?» Но потом успокаивал себя: «Не парься, она уже в Париже».
Тогда я и отправил тебе первую эсэмэску. Я понимал, что ты – единственный, с кем я могу этим поделиться. Хоть мы и не общались сто лет. Остальные мои приятели появились слишком недавно. Они слишком связаны с Айелет. Не верю, что они меня не продадут. А вот ты – никогда. Я слишком много про тебя знаю.
Ладно, шучу.
Не извиняйся, старик. Конечно, ты ответил не сразу. Не в четыре утра. Я просто вспомнил, что ты как-то говорил, что пишешь по ночам. Вот я и рискнул. Неважно.
Утром я пошел провожать Офри в школу. По пути она дочитала последние страницы «Энн в Эвонли» и остановилась убрать книжку в ранец. Потом она заговорила про всякие мелкие свары между одноклассницами. Альма сказала то-то. Мааян обиделась. А Рони подговорила остальных девочек не разговаривать с Альмой. Тогда обиделась Альма. Я не верил своим ушам. Последние пять недель она во время наших прогулок не вспоминала ни об одной девочке из своего класса. На месте нашего обычного расставания она снова сказала мне: «Я люблю тебя, папа». Я подождал несколько минут и вслед за ней зашел в школу. Поднялся на третий этаж и через щель в сдвинутой шторке заглянул в класс. Она сидела и делала все то же самое, что в прошлый раз, когда я за ней подсматривал. Открывала и закрывала молнию на пенале. Достала карандаши. Порисовала в тетрадке. Убрала карандаши в пенал. Учительница задала детям какой-то вопрос. Офри встрепенулась и подняла руку. Я увидел ее глаза. Озорная искорка в них вернулась. Я сдержался и не влетел в класс, чтобы от счастья подбросить ее в воздух. Искорка вернулась! Я еще несколько минут постоял у окна, надеясь, что она еще раз поднимет голову и даст мне возможность убедиться, что я не ошибся. Затем я послал Айелет эсэмэску: «Раскаиваюсь за то, как я себя вел в последнее время. Я правда пережал. Давай на мировую?» И пошел домой. На этот раз я шел по тротуару, а не по проезжей части. Собственная жизнь показалась мне вдруг исполненной смысла. По пути я остановился в торговом центре снять наличные. Возле банкомата стояла вдова со второго этажа. Я подождал своей очереди. На самом деле она не вдова, но ее муж постоянно пропадает за границей, и у нее глаза человека, который только что вернулся с похорон, и одета она всегда в черное. Поэтому мы с Айелет между собой зовем ее вдовой. Но сегодня утром она даже улыбалась, не говоря уж о том, что на ней была желтая блузка. Забрав купюры, она сказала мне: «Доброе утро, Арнон». – «Прекрасное утро», – ответил я. Потом снял тысячу шекелей, которые мы задолжали Вольфам, и бодрым шагом отправился домой. Впервые за пять последних недель я дышал полной грудью, и все мои проблемы, абсолютно все, казались мне мелкими и легко разрешимыми…
Но когда я подошел к дому, то увидел ее. Француженку. Она шла ко мне на своих платформах. Спрятаться было некуда. Она шла прямо на меня и, подойдя совсем близко, остановилась и сказала: «Обними меня». Я сделал шаг назад.
– Разве ты не улетела в Париж? – спросил я.
– Дедушка… Дедушка умер.
– Что? Когда?!
– Сегодня ночью, – сказала она, взяла меня за руку и положила ее себе на бедро. – Обними меня. – Сочувствую тебе, но… это не очень хорошая идея. Посреди улицы… Правда, Карин, это не очень хорошая идея. – Я как можно деликатнее отвел свою руку.
Она всем телом прижалась ко мне:
– Тогда давай уедем отсюда. Я хочу тебя. Ты мне нужен.
– Я не могу, – сказал я. – Что было, то было, но больше это не повторится. Я женат. У меня две дочери. Я не могу. Прости, Карин. Но это невозможно.
И тут ее как подменили. Мы стояли на парковке возле дома в половине девятого утра, а она принялась колотить меня кулаками в грудь и орать:
– А, теперь ты вспомнил, что женат? А когда вчера ты меня трахал, тебя это не колыхало? Ты сукин сын! Вот ты кто! Сукин сын!
К счастью, в этот момент муниципальные служащие, убиравшие палую листву возле дома, включили свои воздуходувки, что несколько заглушило ее крики. Но все же мне показалось, что из окна квартиры на третьем этаже высунулась голова судьи. Мне стало ясно: если эта сцена немедленно не прекратится, ждать появления других любопытных голов долго не придется.
Я схватил ее за локоть и втолкнул в машину. Она продолжала осыпать меня проклятиями – на иврите и на французском, – но сейчас она, по крайней мере, вопила в машине с закрытыми окнами. Я поехал на парковку возле сквош-корта, по дороге пытаясь ее успокоить. Я бессовестно ей врал. За двухминутную поездку я нагородил больше вранья, чем за всю свою жизнь. Она сказала: «Я приду к тебе и все расскажу твоей жене. Я выдам тебя, потому что ты сукин сын». Я запаниковал. Стал сулить ей златые горы. Мне надо было выиграть время. Я пообещал, что приеду к ней в Париж. Что сниму