Но вполне вероятно,—тут врач развел руками,— совсем, совсем другие причины заставляют лиану спуститься к человеку. Ведь в мире столько еще неизвестного, столько...
Худолицый, вспомнил Ваганов, постоял перед лианой на коленях, что-то долго шептал ей,— может, и ему так? И тут же хмыкнул — ни во что не верящий европеец в роли буддиста! Впрочем, ни во что не верить — это значит верить во все понемножку... Как же мне вести себя с тобой, лиана? Жить хочется!
В этот первый день Ваганов осторожно обкопал растение, полил его, проверил ствол лианы, нет ли каких паразитов, долго смотрел вверх, на теряющуюся в кроне зелень ее листьев. Он даже не узнал, цветет ли она, кто, когда опыляет цветы, не запомнил латыни названия.
Работа у лианы приносила Ваганову надежду. Пусть увидит меня, пусть заметит. Если будет читать мои мысли, поймет, что не злодей. Ваганов считал себя незлым человеком, хотя и был злопамятен: если кого не любил, так уж на всю жизнь. Но вот зла никому никогда не замышлял, живя внутри себя; активен же был, только защищаясь, нанося тогда болезненные, наспех обдуманные удары — и каясь потом, и жалея того, кого больно ударил.
Лиана, конечно, будет «читать» его, ну что ж, пусть читает — он не хуже и не лучше других: человек, «мыслящий тростник», «с ним в родстве деревья и трава»...
Братом, братом, братом... Братом. Ваганов решал задачу, бродя по поляне, работая у лианы, сидя у дерева, уходя ненадолго в лес. Садясь к лиане, он рассказывал ей обо всем, рассказывал, потому что пришла потребность говорить, наполнять голосом пустую храмину поляны. Он рассказывал ей о себе, о жене, и дочери, вспомнил спаниеля Чарли и рассказал о нем. Он пел, сидя у дерева, но потом испугался, что его голос может не понравиться лиане, и перестал. Братом.
Ваганов чувствовал в себе рост опухоли, чужого тела, его тяжеление и агрессию; боль увеличивалась, время от времени сознание на мгновение темнело, его пошатывало.
— Пора,—говорил он в такие минуты лиане,— пора!
Теперь он уже спал под деревом, по-детски надеясь, что откроет утром глаза и увидит спускающуюся к нему плеть лианы. Братом.
Брат Ваганова умер совсем маленьким от дизентерии, которая ходила в те годы эпидемиями, Ваганов не знал, что такое быть братом.
Может быть, другом?
Ваганов научился вставать вместе с солнцем— свет восхода бил в глаза. Солнце выплывало изза невысокой горы внизу — каждый раз все то же, отрывалось от горы, медленно поднималось, ярчало, становилось обыкновенным. Оно пускалось во все тот же долгий путь по небу, словно там были проложены для него рельсы, и Ваганов уже не обращал на него внимания, разве что приходилось прятаться в тень. Заходило солнце за деревьями за его спиной.
Событий в дне было мало: восход, утро, завтрак, обед, какое-то воспоминание, о котором Ваганов рассказывал лиане, садясь ради этого у дерева, наступление вечера и ужин... Вечер был таким же большим событием, как утро. Как ни было тяжко Ваганову, как ни отравлено было его сознание болезнью, вечер брал свое. Ровное, почти незаметное для глаза течение дня, похожее, как мы уже говорили, на течение широкой реки, убыстрялось, словно река скатывалась со склона.
Небо густело, синело, облака обряжались в пурпуровые одежды; солнце, проделав долгий путь по небу, торжественно встречалось ими: монарх Солнце возвращался домой после трудного похода!
Зрелище...
Вечер действовал еще тем, что был долгожданной переменой после утомительно-одноцветного дня, что река, попадая сначала на склон, лилась потом водопадом—и Ваганов, несясь воображением вместе с ней, падая вниз, вниз, чувствовал даже головокружение и ужас ночного падения, особенно когда взглядывал на стремительно уносящиеся вверх звезды.
Через неделю пребывания на поляне Ваганову стали приходить на ум — это превратилось в наваждение — обрывки прошлых разговоров, строчки из книг и стихи. Так репьем прицепилась глупейшая фраза: «Отрешась от всего земного».
— Кой черт — отрешась! — ругался Ваганов, отмахиваясь от фразы, как от осы. Каждый предмет его обихода, любая травинка, на которую он смотрел, любое движение в природе —шелест листьев наверху, плывущее облако, полет птицы, ползущий муравей —приносили что-то из его прошлой — до Гималаев — жизни.
Он буквально загромоздил поляну —как квартиру, в которую только что вселился,—своими вещами.
Вон там, справа, где начинался перед лесом мелколистный кустарник, поселился субботний лес Ваганова и вое о ним связанное.
В низине, по утрам заливаемой туманом, жило его школьное прошлое.
Слева, в хвойном лесу, куда уходила тропинка, было подмосковное Абрамцево, его день в Абрамцеве, и картина из Одесского художественного музея, не одна только картина, а еще кусок стены, угол другой рамы и дубовые перила. На картине были сосны в вечереющем лесу, их теплые стволы, хвоя, зажженная лучами гаснущего солнца.
Ближе к дереву располагалось все домашнее: книжные полки, стол, балкон и даже его взгляд С балкона на автобусную остановку внизу — автобус только что подошел, в него входят, неуклюже спешит к автобусу старушка из-за угла дома.
Жена и дочь и теща тоже бывали здесь — их вызывал то звук, то они приходили будто бы без зова и без опроса. Жену он мог еще вызвать, глянув на одно место в коре дерева, где в узоре трещин было что-то, что немедленно вызывало ее сюда; так же как взгляд снизу на крону дерева переносил сюда дочь.
Ваганов не знал, как относится лиана к этому вторжению, как терпит такое множество чужих вещей, но ничего не мог с этим поделать.
Все, что он нажил, чему стал владельцем — а владел Ваганов разнородным и разноцветным набором впечатлений и картинок, рядом догадок и нетвердых убеждений, несколькими—немногимиверами и невериями, двумя-тремя ненавистями и Любовями, представлениями,— весь этот пестрый скарб и хлам был перетащен сюда, и он громоздился на поляне, и его все прибывало.
Со строчками стихов, скользнувшими на язык, он маялся иногда целыми днями, бормоча их как заклинания.
Чтобы ничем не быть отвлеченным от главной мысли, Ваганов не взял на этот необитаемый остров книг, и в образовавшейся вокруг него бесстрочной пустоте любая звучала так настойчиво, так подолгу, что Ваганову поневоле приходилось восстанавливать все стихотворение, чтобы избавиться от пытки повторения одной строчки.
Так было с пушкинской строчкой «но дружбы нет со мной». Она прозвучала как если бы кто произнес ее, как вздох, как приговор. Два дня Ваганов был на последнем издыхании, пока не вспомнил, что стихотворение называется «Чаадаеву» (оно было прочитано один или два раза всего), пока не восстановил следующие строки:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});