И я продолжала шептать ему на ухо: рассказала ему все о том времени, когда, два года назад, мы оба пили — Фред и я, — о моих умерших детях и о детях, которые остались живы, о том, что нам приходится слышать за стенкой в комнате Хопфов и о том, что Хопфы слышали у нас. И я опять запнулась. Он снова посмотрел на часы, и я снова поглядела вслед за ним и увидела, что было только шесть минут пятого. Он опять поднял веки и мягко сказал: «Продолжайте». И я зашептала быстрее — рассказала ему о своей ненависти к священникам, которые живут в больших домах и у которых лица похожи на рекламу питательного крема, о фрау Франке, о нашем бессилии, о грязи, в которой мы живем, а в конце я сказала ему, что, наверное, забеременела.
И когда я снова запнулась, он уже не стал смотреть на часы. Посидев полсекунды с открытыми глазами, он спросил меня:
— Это все?
И я сказала: «Да» — и посмотрела на его часы, которые были у меня прямо перед глазами, потому что он отнял руки от лица и сложил их на краю стола; было одиннадцать минут пятого. И я невольно заглянула в свободно болтавшиеся рукава его рясы, увидела там волосатую мускулистую крестьянскую руку и закатанные рукава рубашки и подумала: «Почему он не спустит рукава?»
Он вздохнул, опять закрыл лицо руками и тихо спросил меня:
— А вы молитесь?
И я сказала: «Да» — и рассказала ему, что лежу ночи напролет на своей потертой тахте и повторяю все молитвы, которые только могу вспомнить, и что часто я зажигаю свечу, чтобы не разбудить детей, и читаю молитвы, которых не знаю наизусть, по молитвеннику.
Он больше не спрашивал меня ни о чем, и я тоже молчала; когда я посмотрела на часы, было четырнадцать минут пятого; из трамвайного депо доносился стук молотков, в кухне напевала экономка, слышался глухой шум поезда на вокзале.
Наконец он отнял руки от лица, сложил их на коленях и, не глядя на меня, сказал:
— В миру вы испытаете страх, но утешьтесь, я преодолел мир. Можете вы это понять? — И, не дожидаясь моего ответа, он продолжал: — Войдите через узкую дверь, ибо широки ворота и широка дорога, которая ведет к гибели, и многие идут туда. Но узок вход и узка дорога, ведущая к жизни, и лишь немногие находят ее.
Он опять замолчал, снова закрыл лицо руками и пробормотал сквозь сомкнутые пальцы:
— Узкая, самая узкая дорога из всех, что мы знаем, это дорога по острию ножа, и, мне кажется, вы идете по ней…
Внезапно он убрал руки от лица и посмотрел на меня сквозь отверстие в решетке — это продолжалось меньше секунды, но меня испугало строгое выражение его глаз, которые казались мне раньше такими добрыми.
— Я приказываю вам, — сказал он, — приказываю вам прослушать святую мессу у вашего священника, которого вы так ненавидите, и получить из его рук святое причастие, если вы, — он посмотрел на меня, — если вы получите отпущение грехов.
Он опять помолчал, казалось, он раздумывал; и пока я мысленно повторяла все молитвы и все мольбы, которые знаю, из трамвайного депо доносилось шипение сварочных аппаратов, а потом раздался звон церковных колоколов. Было четверть пятого.
— Не знаю, могу ли я дать вам отпущение, надо подождать. Боже мой, — сказал он с жаром и взгляд его уже не был строгим, — как вы можете так ненавидеть? — И, беспомощно махнув рукой, он повернулся ко мне. — Я благословляю вас, но простите, я еще должен подумать, может быть, посоветоваться с кем-нибудь из коллег! Если бы вы сегодня вечером… Ах, да, вы встречаетесь с мужем. Вы должны сделать все, чтобы муж вернулся.
Мне стало очень грустно из-за того, что он не хотел дать мне отпущения грехов, и я сказала:
— Пожалуйста, дайте мне отпущение грехов.
Он улыбнулся, приподнял немного руку и сказал:
— Я бы сам хотел, если бы мог, ведь вы так сильно желаете этого, но я действительно сомневаюсь. А теперь вы уже не чувствуете ненависти?
— Нет, нет, — сказала я поспешно, — теперь мне только грустно.
Он, видимо, колебался, и я не знала, что делать. Если бы я продолжала его уговаривать, он, быть может, согласился, но мне не хотелось получить отпущение грехов только потому, что я сумела уговорить священника. Я хотела получить его по-настоящему.
— Условно, — сказал он и снова улыбнулся, — я могу дать отпущение условно… Я не очень уверен, но если это в моей власти, тогда я мог бы… — Он нетерпеливо размахивал руками у меня перед глазами. — Вы судите ненавидя, ведь мы не можем ни судить, ни ненавидеть… Нет!
Он решительно покачал головой, а потом, обхватив голову руками, опустил ее на край стола, помолился, внезапно поднялся и дал мне отпущение грехов. Я перекрестилась и встала.
Он стоял у стола и смотрел на меня, и вдруг, еще прежде чем он заговорил, мне стало его жаль.
— Я только могу вам… — он словно стер свои слова взмахом руки. — Вы думаете, я сам не чувствую иногда эту ненависть? Я, священник? Она у меня здесь, — он ударил себя по черной сутане, куда-то пониже сердца, — ненависть к вышестоящим. В моей церкви, — сказал он, показывая в окно, — читают мессы священники, которые бывают в городе проездом; эти холеные господа, направляющиеся на съезды или возвращающиеся со съездов, приходят из близлежащих гостиниц и ругаются, потому что у нас грязно и не хватает служек; в нашей церкви читаются десяти-, тринадцати— и двадцатиминутные мессы и обычные мессы по двадцать пять минут. Их читают пять, десять, а часто даже пятнадцать раз на день. Вы не можете себе представить, сколько священников разъезжает: то они едут с курорта, то на курорт, да и съездов бывает достаточно. По пятнадцать месс в день, на которые в общей сложности не соберешь даже пяти верующих. Здесь, — сказал он, — ставят истинные рекорды, на тотализаторе значится пятнадцать к пяти. Почему бы и мне не испытывать ненависть к ним, к этим бедным священникам, от которых в моей полуразрушенной ризнице остается благоухание ванных комнат роскошных отелей?
Он снова обернулся ко мне и протянул блокнот и карандаш, лежавшие на столе; я записала свой адрес и поправила сползшую набок шляпу.
Раздался сильный стук в дверь несколько раз подряд.
— Да, да, знаю! — закричал он. — Служба, я иду.
На прощанье он подал мне руку, вздыхая, посмотрел на меня и проводил до двери.
Я медленно прошла мимо главного входа церкви, к туннелю. Две женщины и мужчина шли к церковной службе. Напротив висел белый транспарант с красной надписью: «Что ты будешь делать без аптекаря?»
Темное облако, проползавшее по небу, задело краем солнце, а потом уплыло, и солнце светило теперь прямо на букву «е» в слове «аптекаря», заливая его желтым светом. Я пошла дальше, меня обогнал маленький мальчик с молитвенником под мышкой, а потом улица опять опустела. По обеим сторонам ее были и лавчонки и развалины, а из-за выжженных стен доносился шум трамвайного депо.
Почувствовав теплый запах свежей сдобы, я остановилась, посмотрела направо и заглянула в открытую дверь деревянной лавчонки, из которой вырывались клубы белесого чада; на пороге в лучах солнца сидел ребенок и, моргая, смотрел в небо. По выражению его кроткого лица я поняла, что он слабоумный — его красноватые веки казались на солнце прозрачными, — и я ощутила щемящую нежность; ребенок держал в руке свежий пончик, рот его был в сахаре, и когда он откусил кусочек пончика, начинка — коричневое повидло — вылезла наружу и закапала на его свитер. В лавчонке я увидела молоденькую девушку, склонившуюся над котлом, — у нее было красивое лицо, кожа казалась очень нежной и белой. И хотя голова девушки была покрыта платком, я поняла, что волосы у нее светлые. Она вылавливала из кипящего жира свежие пончики и клала их на решетку, а когда девушка подняла глаза, наши взгляды встретились, и она улыбнулась. Ее улыбка словно околдовала меня, я улыбнулась ей в ответ, и так мы постояли несколько секунд не шевелясь. И глядя в упор на нее, я в то же время видела где-то очень далеко себя самое, видела нас обеих, улыбающихся друг другу, словно мы были родные сестры; но я опустила глаза, когда вспомнила, что у меня нет при себе денег, чтобы купить у нее один из этих пончиков, запах которых возбуждал мой аппетит. Глядя на белесый вихор слабоумного, я пожалела, что не взяла с собой денег. Я никогда не беру с собой деньги, если должна встретиться с Фредом, потому что при виде денег он не может устоять и большей частью ему удается соблазнить меня на выпивку. Я смотрела на жирную шейку слабоумного, на крошки сахара, размазанные по его лицу, и, когда я поглядела на его кроткие полуоткрытые губы, во мне проснулось что-то вроде зависти.
Подняв глаза, я увидела, что девушка уже отодвинула котел; как раз в тот момент она развязала и сняла платок, и на ее волосы упало солнце. И снова, глядя на нее в упор, я видела не только ее, но и себя самое, видела, как я спускаюсь с какой-то вершины и иду по грязной улице, окаймленной развалинами, видела вход в церковь, транспарант и себя перед этой лавчонкой, худую и грустную, но с улыбкой на лице.