В нравоучительных комедиях молодые супруги, вступившие в брак против своей воли, становятся жертвами чужого расчета. У Пушкина же в завязке участвуют собственная воля, сознательность и предприимчивость. Осознавая, что его принимают за жениха, Бурмин все же входит в церковь. Священнику, подходящему с вопросом «Прикажете начинать?», он рассеянно отвечает: «Начинайте, начинайте, батюшка» (86). Но как только он видит перед собой невесту, которая ему кажется «недурна», он становится рядом с ней перед налоем. В этой проказе он поступает так же, как мнимый жених в повести Ирвинга, который, пораженный красотой невесты, охотно принимает навязанную ему роль и остроумно ее продолжает.[166] Вообще Бурмин похож на героя Ирвинга, о котором сказано:
«His countenance was pale, but he had a beaming, romantic eye, and an air of stately melancholy»[167]
«Лицо его покрывала бледность, глаза горели романтическим блеском, на всем его облике лежала печать благородной грусти»[168].
Мы видели: героев «Метели» можно легче понять, если воспринимать их на фоне новеллы Ирвинга. Пушкин лишь намекает на то, что Ирвинг, характеризуя своих героев, прямо высказывает. Главную функцию пушкинской интертекстуальности следует видеть не в пародийном уничтожении подтекстов, а в их активизации в целях обогащения текста Пушкина. Отдельные мотивы подтекстов могут либо по принципу сходства, либо по принципу контраста способствовать конкретизации того, что в тексте Пушкина не сказано, а лишь в той или иной мере подразумевается. Мы убедились уже в том, что описание графа фон Альтенбурга позволяет дополнить недосказанное в портрете Владимира. Таким же образом характеристика Германна фон Штаркенфауста включает в себе черты, годящиеся для определения не вполне ясного облика Бурмина. О Германне сказано у Ирвинга:
«…he was a passionate admirer of the sex, and there was a dash of eccentricity and enterprise in his character that made him fond of all singular adventure»[169]
«…он принадлежал к числу страстных поклонников прекрасного пола, к тому же ему были свойственны эксцентричность и предприимчивость, так что любое приключение увлекало его до безумия»[170].
За такую предприимчивость и готовность к приключениям судьба Бурмина и награждает.
Нередко делались попытки объяснить счастливый исход истории Бурмина и Марьи Гавриловны их внутренним преображением. Конечно, Бурмин сам осуждает свою «преступную проказу», тем более, что ему приходится понять, что та, над которой он «так жестоко подшутил», теперь «так жестоко отомщена» (86). И Марье Гавриловне, по всей вероятности, приходят в голову мысли раскаяния. Если бы она, не оставляя все печальные предзнаменования без внимания, прислушалась к голосу подсознания, говорящему ей в страшных мечтаниях о темном подземелий и об умирающем женихе, она обошла бы безотрадную жизнь девственной вдовы. Не наказана ли она теперь за готовность выйти замуж за не любимого ею Владимира? Но это наказание оказывается временным, и безнадежности у ставших однажды легкомысленно перед налоем приходит на смену супружеское блаженство.
Поэтому спрашивается, можно ли действительно говорить о «воспитательном романе в миниатюре», как это делает Нина Петрунина?[171] Из «ужасного повесы» Бурмин превращается, по ее мнению, «в человека, способного к истинному чувству» и к осознанию жестокости своей проказы. А Марья Гавриловна расплачивается за романические мечтания осознанием того, что впереди ее ждет безрадостное одиночество. В осмыслении Петруниной, исходящей из того, что герой «Повестей Белкина» «должен прежде всего решить для себя вопрос о долге своем по отношению к „другому“ человеку»[172], судьба награждает Бурмина за исправление и самоусовершенствование. Однако, «связной и ясной „истории души“ повесть не создает», справедливо возражает В. М. Маркович, тем более что «прежний Бурмин остается почти неизвестным читателю»[173]. К тому же Пушкину был совершенно чужд воспитательный морализм, которым отличалась чувствительная литература. Не может не иметь значения и то, что судьба соединяет не нравственно преобразившихся супругов, но свела их уже, когда они были озорными молодыми людьми.
При всем своем нравственном совершенстве Бурмин ничего бы не достиг у Марьи Гавриловны, не имея того ума —
«который нравится женщинам: ум приличия и наблюдения, безо всяких притязаний и беспечно насмешливый» (84).
Мало того, слухи о прежнем его легкомыслии не повредили ему во мнении Марьи Гавриловны —
«которая (как и все молодые дамы вообще) с удовольствием извиняла шалости, обнаруживающие смелость и пылкость характера» (84).
Обвиняя себя в «непонятной, непростительной ветрености», Бурмин, может быть, несколько преувеличивает свою сокрушенность. Можно даже рассматривать признание Бурмина как условное средство для победы над чувствительным сердцем Марьи Гавриловны.[174] В самом деле, признание вины характерно для героев слезной комедии как надежное средство смягчения сердец холодных красоток. Этот прием завоевания обнажается в пьесе «Воссоединенные супруги» Гио де Мервиль. Герой, сначала ухаживавший за прелестной вдовой, законной своей супругой, бросается в припадке раскаяния к ее ногам («se jette à genoux»). Он был намерен, по его собственному признанию, завоевать ее только из честолюбия, а не из‑за истинной любви (действие II, явление 2). В следующей же сцене герой признается своему другу, что он играл роль раскаивающегося Казановы только для того, чтобы тем легче покорить сердце высоконравственной красавицы. Такая тактика должна была быть известна начитанному Бурмину.
Как бы то ни было, можно предположить, что судьба награждает Бурмина как раз за его очаровательную ветреность, за беспечную предприимчивость и за остроумную шаловливость. Награда же состоит в том, что судьба соединяет его с женщиной, которая не только умеет оценить эти качества, предпочитая их педантичной заботливости Владимира, но и со всеми своими достоинствами и недостатками оказывается его суженой.
Марья Гавриловна — жестокий стратег любви
Не отличается ли и Марья Гавриловна некоей ветреностью? Полученное после смерти отца в наследство имение ее не утешает. Не пользуясь приобретенной независимостью, она клянется никогда не расставаться с матерью, а причиной этому, по всей вероятности, является не только ее заботливость. Это, впрочем, не единственный контраст между благородным впечатлением, производимым Марьей Гавриловной, и более прозаичной ее сущностью.
После смерти Владимира «память его казалась священной для Маши; по крайней мере она берегла все, что могло его напомнить: книги, им некогда прочитанные, его рисунки, ноты и стихи, им переписанные для нее» (83). Ни одному из женихов, кружащихся вокруг нее, она не подает ни малейшей надежды. Соседи удивляются ее постоянству и с любопытством ожидают героя, «долженствовавшего наконец восторжествовать над печальной верностию этой девственной Артемизы» (83). (Артемиза [Artemisia], будучи сестрой и супругой галикарнасского сатрапа Мавзола [Mausolos], образцом верной жены, неутешной в своем вдовсте, воздвигла мужу надгробный памятник — одно из чудес света — мавзолей.) Итак, Маша–Артемиза создает тоже свой мавзолей. Но действительно ее легендарная верность является верностью Владимиру, как все должны предполагать и предполагают? Разве не Бурмин, ветреный муж, — тот, кто волнует ее мысли и, быть может, уже успел пробудить в ней любовь, любовь новой Артемизы? В роковую ночь она, правда, едва увидев дерзкого самозванца, упала в обморок. Но нет ли в ее воспоминании наряду со всем возмущением против того, кто так над ней подшутил, и других настроений — любопытства, тайного расположения к дерзкому захватчику, в конечном счете ведь спасшему ее от лишенного фантазии, чувства и денег прапорщика?
Сразу возникающее и, казалось бы, парадоксальное расположение Марьи Гавриловны к Бурмину подтверждается, впрочем, двойным образом. С одной стороны, на нее указывают слова матери Марьи, полагающей, что «любовь была причиной ее болезни». Сама того не подозревая, мать вполне права. Ошибается она только в том, что объектом этой любви считает Владимира. О встрече дочери с другим, более пылким мужчиной она, правда, не может знать. С другой стороны, можно обнаружить и интертекстуальное подтверждение спонтанной любви, а именно в водевиле Николая Хмельницкого «Суженого конем не объедешь, или Нет худа без добра», к которому читателя отсылает центральная пословица пушкинской новеллы. В этой пьесе суженым оказывается не жених («самый скучный и самый вялый молодой человек»[175]), а случайно проезжающий гусарский офицер, дерзкое поведение которого так нравится невесте («самой живой и превеселой девушке»[176]), что именно за этого дерзкого буяна она хочет выйти замуж. Конечный куплет Лоры, героини Хмельницкого, прекрасно годится, если внести соответствующие изменения, для конкретизации того, что могла бы чувствовать пушкинская Марья Гавриловна: