— Садись, Витя, с нами картошки горячей поешь.
— Не хочу, сытый я. Мы мясо ели…
Соседи переглянулись, головами покивали: ясно, что к чему. В деревне уже все знали о пропаже овцы. Настучали на тётку Полю. Приехали «легавые» в синих шинелях. Обыск произвели. В погребе кадушку с мясом нашли. С собой тётку Полю увели. И по фигу им, тварям гнусным, что в нетопленной избе осталось трое беспризорных малолетних ребятишек. Что папка их за Родину погиб, за Сталина. Семь лет воткнули тётке Поле!
Моя мать в тот день в Новосибирске на барахолке отцовы офицерские сапоги на кислые лепёшки выменивала. Когда вернулась в Буготак, тётку Полю уже в тюрьму упекли. В избе холодно. Дети плачут. Раздала мать нам лепёшки, зарыдала.
— Кабы не ты маленький, — вспоминая прожитое, говорила мне, — сама бы санитаркой на фронт ушла. Там хоть кормили…
Женщинам в тылу во время войны намного труднее пришлось, чем мужчинам. Те — солдаты. Им на роду написано за Отечество живота не жалеть. А за что женщины должны страдать? Какое сердце надо иметь, чтобы выдержать испытания, выпавшие на их долю, на измождённых детей своих смотреть? И тем обиднее, тем несправедливее, что участниками войны после её окончания сочли тех, кто был мобилизован в армию и на флот. А кто горбатился в тылу, недоедал, страдал ещё больше. И, в основном, женщины. Они, несчастные, отдавали всё для фронта, всё для победы. А в мирное время стояли в очередях, не имея льгот ветеранов войны. Зато какое–нибудь красномордое хамло, всю войну протиравшее в штабе свои засаленные галифе, жравшее гречневую кашу со сливочным маслом, лезло в очереди вперёд, потрясая ветеранским удостоверением и выталкивая немощную бабусю.
Моя мать долго ездила по судам и прокуратурам. Писала слёзные письма. В конце концов тётку Полю отпустили. Учли строгие стражи законности гибель павшего под Москвой смертью храбрых рядового Фёдора Цыганенко.
Когда отец пришёл с войны, мать купала меня в корыте. Отец схватил меня на руки, мокрого, взъерошенного, прижал к гимнастёрке. На ней золотом горели офицерские погоны, блестели ордена, медали. Я сначала испугался незнакомого дяди военного и расплакался. Потом вместе с Витькой, Райкой и Петькой смеялся от радости при виде двух банок тушёнки, плитки шоколада и буханки ржаного хлеба.
На другой день мы уехали в Кривощёково, куда отца направили помощником коменданта лагеря военнопленных немцев. Мне тогда было всего три года, но в памяти отчетливо сохранились весёлые котята с клубочками, нарисованными на стенах нашей комнаты пленным немцем. Ещё тот неизвестный художник написал масляными красками на холсте портрет отца, полвека провисевший у нас дома и, к сожалению, сгоревший во время небольшого пожара.
Осенью мать копала картошку на личном огороде, на окраине Кривощёково. Немцы напросились помочь «руссишь фрау» убирать урожай. Отец выделил солдат–конвоиров, но мать сказала:
— Не нужны мне солдаты. Никуда немцы не денутся.
И повела заморенных, полудохлых фрицев на поле без конвоя.
— По дороге немцы, — рассказывала мать, — дурели от радости, что вышли из лагеря. Стараясь угодить «руссишь фрау», рвали и дарили мне полевые цветочки, поддерживали под руки. А как пришли на поле, старательно рыли картошку. Весь день, по очереди, жгли костёр, пекли картошку в золе. Ели, сколь хотели. Набрали с собой столько, сколь смогли унести. В карманах, в пилотках, в кителях и даже в штанах. Ни один и не подумал бежать. Потом ещё раз или два я брала с собой пленных. Они, — засмеялась мать, — чуть не передрались между собой, все хотели идти на поле с «гут фрау».
— На краю лагеря, — продолжала мать рассказывать мне историю нашей недолгой жизни в Кривощёково, — отдельно стоял женский барак. В нём содержались немки: эсэсовки, жёны важных немецких офицеров. Однажды, выставили у нас во дворе лагеря жестяные ванны, баки с горячей водой. Рядом кучи мундиров, белья, простыней, портянок навалили. Всё немецкое. Конвоиры немок пригнали, к ваннам подвели. «Стирайте! — говорят им. — Всё прополоскать и развешать для просушки». Немки морды воротят, носами крутят, губы кривят: не нравится, видите ли, им стирать грязное бельё! Ну, солдаты гаркнули на них, начали они стирку. Глаза бы не смотрели, как они делали это! Двумя пальчиками брали рубахи и мочили, не намыливая, не шоркая по доске, не отжимая. Не стерпела я. Подошла, отобрала у одной рубашку солдатскую, намылила и давай настирывать её как следует.
— Вот так, — говорю, — надо! Вашего солдата рубашка, а ты брезгуешь.
А она мне:
— О, фрау! Ви есть жена герр командантэн! Как можно?
— А вот так, — говорю. — Стирай! Белоручка немецкая! Противно ей! Я т-тебе покажу, как нос воротить! Я т-тебя научу как стирать!
Да ка–ак замахнусь на неё тряпкой!
Враз зашевелились они, по самые локти руки в воду окунули, зашвыркали по стиральным доскам. А пленные со стороны наблюдали. Смеются, кричат:
— Гут, руссиш фрау, зер гут!
Так всё бельё тогда те немки и перестирали.
А вечерами, бывало, уложу тебя спать, а сама в потёмках подолгу на крыльце барака сижу, отца со службы поджидаю. Мимо грузовик проезжает. В кузове, одеялами прикрытые, немцы мёртвые. Много их тогда умирало. От дизентерии, простуды, плохого питания, от болезней всяких. А мне их жалко было. Люди, ведь. Их матери где–то ждут, невесты, жёны, дети. А они в кузове вповалку, как дрова, и ноги, порой, из–под одеяла торчат. Страшно…
— Мам! — говорил я ей. — Разве можно их жалеть? Фашисты они! Сколько наших побили! А ты их картошкой угощала! Пусть бы подохли все до одного в том кривощёковском лагере! Пока им наши по сопатке не надавали, они на губной гармошке играли, с хохотом по дворам кур ловили, за девками нашими гонялись. «Матка! Яйко, курка, шнапс, млеко — давай, давай!» — орали. И гоготали от удовольствия. Как хорошо им было! А дали в рыло — лапки кверху: «Гитлер капут!» Смирные стали, покладистые. Недобитки гитлеровские! Кабы они победили — пожалели бы тебя, как же! А ты им картошечки печёной! Дерьма им на лопате!
Мать вздыхала, перебирала шерсть для пряжи. Сидела молча, о своём думала. Наверно, вспоминались ей те добродушные, внимательные к ней фрицы, работящие, послушные. Не верилось ей, что могли они быть жестокими, хладнокровными убийцами, грабителями и насильниками.
Между станциями Сибирская и Инская в сосновом бору есть кладбище немецких военнопленных лагеря 199. Может, того самого, что после войны в Кривощёково был?
В 1947 году отец демобилизовался из армии. Около года работал заместителем начальника шахты «Пионер» треста «Кемеровоуголь».
Детская память хранит несколько эпизодов той кемеровской жизни.