Однажды Вашингтон получил письмо, сообщавшее, что последние две недели судья Хокинс прихварывал и сейчас врачи считают его положение серьезным; Вашингтону надо бы приехать домой. Известие это очень опечалило Вашингтона: он любил и почитал отца. Босуэлов тронуло горе молодого человека, и даже генерал смягчился и сказал несколько ободряющих слов. Это уже было некоторым утешением. Но когда Луиза, прощаясь с ним, пожала ему руку и шепнула: "Не огорчайтесь, все будет хорошо; я знаю, все будет хорошо", несчастье стало для Вашингтона источником блаженства, а навернувшиеся на глаза слезы говорили лишь о том, что в груди у него бьется любящее и благодарное сердце; когда же на ресницах Луизы блеснула ответная слеза, Вашингтон с трудом сдержал нахлынувшую радость, хотя за минуту до того душа его была переполнена печалью.
Всю дорогу домой Вашингтон лелеял и холил свое горе. Он рисовался себе таким, каким, несомненно, видела его она: благородный юноша, пробивающий себе дорогу в жизни и преследуемый несчастьями, стойко и терпеливо ждет приближения грозного бедствия, готовясь встретить удар, как подобает человеку, давно привыкшему к тяжким испытаниям. От таких мыслей хотелось рыдать еще горестнее, и он мечтал только об одном: чтобы она видела, как он страдает.
Не следует придавать особого значения тому, что Луиза, рассеянная и задумчивая, стояла вечером в своей спальне у секретера и снова и снова выводила на листке бумаги слово "Вашингтон". Гораздо важнее было то, что всякий раз, написав это имя, она тут же старательно зачеркивала его и разглядывала зачеркнутое слово так пристально, будто боялась, что его еще можно разобрать, потом снова все перечеркнула и наконец, не удовлетворившись этим, сожгла листок.
Приехав домой. Вашингтон сразу понял, что отец очень плох. Завешенные окна спальни, прерывистое дыхание и стоны больного, шепот родных, ходивших по комнате на цыпочках, чтобы не обеспокоить его, - все это было исполнено печального значения. Миссис Хокинс и Лора дежурили у постели больного уже третью или четвертую ночь; за день до Вашингтона приехал Клай, который тут же стал помогать им. Кроме них троих, мистер Хокинс никого не хотел видеть, хотя его старые друзья не раз предлагали свои услуги. С приездом Клая были установлены трехчасовые дежурства, и теперь больного не оставляли одного ни днем, ни ночью. Лора с матерью, видимо, уже сильно устали, но ни та, ни другая не соглашалась переложить на Клая хоть какую-нибудь из своих обязанностей. Как-то в полночь он не разбудил Лору на ночное дежурство, но его поступок вызвал такие упреки, что больше он уже на это не решался; Клай понял, что дать Лоре выспаться и не разрешить ухаживать за больным отцом, значит лишить ее самых драгоценных минут в жизни; он понял также, что для нее все эти ночные дежурства - честь, а вовсе не тяжелая обязанность. И еще он заметил, что, когда часы бьют полночь, взор больного с надеждой обращается к двери, и стоило Лоре задержаться, как в глазах мистера Хокинса появлялось выражение нетерпения и тоски, но он тотчас успокаивался, как только дверь открывалась и Лора входила в комнату.
И без упреков Лоры он понял, что был неправ, услышав обращенные к Лоре слова отца:
- Клай очень добрый, а ты устала, бедняжка... но я так соскучился по тебе...
- Не такой уж он добрый, папа, раз не позвал меня. Будь я на его месте, ни за что бы этого не сделала. Как ты только мог, Клай?
Клай вымолил себе прощение и пообещал больше не обманывать сестру; отправляясь спать, он говорил себе: "У нашей маленькой "герцогини" добрая душа, и глубоко ошибается тот, кто думает удружить ей, намекая, будто она взялась за непосильное дело. Раньше я этого не знал, но теперь знаю твердо: хочешь доставить Лоре удовольствие, не пытайся помогать ей, когда она выбивается из сил ради тех, кого любит".
Прошла неделя, больной все больше слабел. И вот наступила ночь, которой суждено было положить конец его страданиям. То была холодная зимняя ночь. В густом мраке за окном шел снег, а ветер то жалобно завывал, то в яростном порыве сотрясал дом. Уходя от Хокинсов после очередного визита, доктор в разговоре с ближайшим другом семьи обронил фразу: "Кажется, больше я ничего не могу сделать", - роковую фразу, которую всегда случайно слышит тот, кому меньше всего следовало бы ее слышать и которая одним сокрушительным ударом убивает последнюю, едва теплившуюся надежду... Склянки с лекарствами были убраны, комната аккуратно прибрана в ожидании неизбежней развязки; больной лежал с закрытыми глазами, дыхания его почти не было слышно; родные, дежурившие у постели, вытирали с его лба выступавший по временам пот, и слезы безмолвно текли по их лицам; глубокая тишина лишь изредка нарушалась рыданиями окруживших умирающего детей.
Ближе к полуночи мистер Хокинс очнулся от забытья, огляделся и попытался что-то сказать. Лора тотчас приподняла голову больного; в глазах его загорелись искорки былого огня, и он заговорил слабеющим голосом:
- Жена... дети... подойдите... ближе... ближе. Свет меркнет... Дайте взглянуть на вас еще разок.
Родные тесным кольцом обступили умирающего, и теперь уже никто не мог сдержать слез и рыданий.
- Я оставляю вас в нищете. Я был... так глуп... так недальновиден. Но не отчаивайтесь! Лучшие дни уже недалеко. Помните о землях в Теннесси. Будьте благоразумны. В них - ваше богатство, несметное богатство... Мои дети еще выйдут в люди, они будут не хуже других. Где бумаги? Бумаги целы? Покажите их, покажите их мне!
От сильного возбуждения голос его окреп, и последние слова он произнес без особого напряжения. Сделав усилие, он почти без посторонней помощи сел в постели, но взор его тут же погас, и он в изнеможении упал на подушки. Кто-то побежал за документами, их поднесли к глазам умирающего; слабая улыбка мелькнула на его губах, - он был доволен. Хокинс закрыл глаза; признаки приближающейся кончины становились все явственнее. Некоторое время он лежал неподвижно, потом неожиданно чуть приподнял голову и посмотрел по сторонам, словно пристально разглядывал мерцающий вдали неверный огонек.
Он пробормотал:
- Ушли? Нет... Я вижу вас... еще вижу... Все... все кончено. Но вы не бойтесь. Не бойтесь. Теннесс...
Голос его упал до шепота и замер; последняя фраза осталась незаконченной. Исхудалые пальцы начали щипать покрывало, конец был близок. А через несколько минут в комнате не было слышно иных звуков, кроме рыданий осиротевшей семьи, да со двора доносилось унылое завывание ветра.
Лора наклонилась и поцеловала отца в губы в тот самый момент, когда душа его покинула тело. Но она не зарыдала, не вскрикнула, лишь по лицу ее текли слезы. Потом она закрыла покойнику глаза и скрестила на груди его руки; помедлив, она благоговейно поцеловала его в лоб, натянула на лицо простыню, а затем отошла в сторону и опустилась на стул, - казалось, отныне она покончила все счеты с жизнью, потеряла всякий интерес к ее радостям и печалям и забыла все свои надежды и стремления. Клай зарылся лицом в одеяло, а когда миссис Хокинс и остальные дети поняли, что теперь уже и в самом деле все кончено, они бросились друг к другу в объятия и отдались охватившей их скорби.
ГЛАВА X
ОТКРЫТИЕ ЛОРЫ. МОЛЬБА МИССИС ХОКИНС
Okarbigalo: "Kia pannigatit? Assarsara! uamnut
nevsoingoarna..."
Mo. Agleg Siurdl, 24, 23*.
______________
* И сказал: "Чья ты дочь? Скажи мне..." - Первая книга Моисеева, Бытие, 24, 23 (на языке гренландских эскимосов).
Nootali nuttaunes, natwontash,
Kukkeihtasli, wonk yeuyeu
Wannanum kummissinninnumog
Kah Koosh week pannuppu*.
______________
* Слушай, дочь моя, внемли мне,
Слушай лишь меня отныне,
Позабудь народ свой прежний,
Отчий дом и край родимый (на языке массачусетских индейцев).
La Giannetta rispose: Madama, voi dalla poverta di mio
padre togliendomi, come figliuola cresciuta m'avete, e
per questo agni vostro piacer far dovrei.
Boccaccio, Decat, Giorno 2, Nov. 8*.
______________
* Джанетта отвечала: "Сударыня, вы взяли меня у отца моего и вырастили меня как дочь свою, и за это я должна угождать вам чем только могу". Боккаччо, Декамерон, день 2, новелла 8 (итал.).
После похорон прошло всего два или три дня, как вдруг произошло событие, которому суждено было изменить всю жизнь Лоры и наложить отпечаток на еще не вполне сложившийся характер девушки.
Майор Лэкленд был некогда заметной фигурой в штате Миссури и считался человеком редких способностей и познаний. В свое время он пользовался всеобщим доверием и уважением, но в конце концов попал в беду. Когда он заседал в конгрессе уже третий срок и его вот-вот должны были избрать в сенат, - а звание сенатора в те дни считалось вершиной земного величия, он, отчаявшись найти деньги для выкупа заложенного имения, не устоял перед искушением и продал свой голос. Преступление раскрылось, и немедленно последовало наказание. Ничто не могло вернуть ему доверия избирателей; он был опозорен и погиб окончательно и бесповоротно! Все двери закрылись перед ним, все его избегали. Несколько лет провел он то в мрачном уединении, то предаваясь разгулу, и наконец смерть избавила его от всех горестей; его похоронили вскоре после мистера Хокинса. Майор Лэкленд умер, как и жил последние свои годы, - в полном одиночестве, покинутый всеми друзьями. Родных у него не было, а если и были, то они давно отреклись от него. Среди вещей покойного были обнаружены записки, раскрывшие жителям городка глаза на одно обстоятельство, о котором они прежде и не подозревали, а именно, что Лора не родная дочь Хокинсов.