Брандты оказались предателями. Старший вы, наверное, помните его по моим рассказам, наш бывший преподаватель, на внеклассные лекции которого по античной литературе и истории музыки мы так стремились, стал бургомистром, младший немецким пропагандистом. Сначала партизаны убили прямо в постели старшего, а через год — младшего.
Вот и все, что можно рассказать о Витебске.
Еще большее ожесточение вызывали сообщения о судьбах близких, родственников и друзей, оставшихся наоккупированной территории. У меня, к счастью, не оставалось в Витебске никого из родных. Но в Минске и Калуге они были.
Минск был занят немцами в первые дни войны. Тетя работала в Калодищах на радиостанции «Советская Беларусь» и могла бы еще успеть уйти с отступающими войсками. Но в городе у нее оставались две дочери, мои двоюродные сестры, старшая девятнадцати и младшая шестнадцати лет.
Сохранились стихи младшей. В них были горькие слова о том, как некоторые друзья и одноклассники в первые же дни оккупации перестали здороваться и при встрече переходили на другую сторону улицы. А потом было гетто.
Наступил последний час. Подъехали душегубки не все знают, что шоферами душегубок были только добровольцы. Когда стали выводить, старшая сказала матери: «Я попытаюсь бежать! Делай, что хочешь, доченька…» Она шла последней и спряталась за калитку. Эсэсовец, выходя со двора, оглянулся, никого не увидел и… закрыл калитку за собой. Она осталась.
Несколько дней сестра скрывалась. Полицаи в опустевшем гетто не появлялись. Ей удалось купить паспорт женщины со славянской фамилией, фотография которой более-менее соответствовала ее внешности она была блондинкой. Через некоторое время ее, вместе с другими молодыми людьми, угнали в Германию, но уже не в концлагерь, а на работы. Узнала, что супругов направляют не в трудовые лагеря, а распределяют среди помещиков и гросбауэров. Договорились с одним из окруженцев объявить себя мужем и женой, и вскоре действительно ими стали, оба были направлены в одно хозяйство, там у них родилась дочь, и хозяин ее крестил…
Младшая погибла вместе с матерью.
Что чувствовали они, когда их прикладами загоняли в душегубку? Что передумала сестра, стоя за калиткой, не смея надеяться?
Другая моя тетя, одна из сестер отца, перед войной каким-то образом возвратилась из ссылки из Красноярского края (ее муж был расстрелян в 1937 году). Там они с матерью моей бабушкой и сыном жили в глухой деревне, которую половодье отрезало от всего мира. Однажды бабушка вышла от горячей печи на крыльцо, простудилась, заболела воспалением легких и умерла. Лечить было нечем и некому.
В Москве тете жить не разрешили, и она с сыном поселилась в Калуге. Когда началась война, калужане и не думали эвакуироваться. Никому и в голову не приходило, что немцы могут так близко подойти к Москве. Когда положение стало угрожающим, тетя попыталась уйти, но повсюду натыкалась на позиции наших войск и, в конце концов, по совету одного из командиров, вернулась с сыном в Калугу. Остается гадать, почему он так «посоветовал»; надеялся, что удержим Калугу или по какой-то другой причине… По существу, ее просто завернули.
В первые дни оккупации ее неприятно поразило, что некоторые женщины, жившие по соседству и казавшиеся вполне лояльными, говорили о советской власти всякие гадости. У нее для этого были большие основания, но ей и мысль такая была чужда.
В помещении библиотеки, где она работала, поселились немецкие солдаты. Она стирала им белье, они помогали ей продуктами. Однажды она спросила, почему они не уничтожают евреев. Старший ответил: они фронтовые солдаты, а репрессии — дело эсэсовцев, которые еще не прибыли. Сыну она запретила выходить на улицу из-за его ярко выраженного еврейского вида, не без оснований опасаясь не только немцев, но и предателей.
Калуга была под немцем сравнительно недолго, два с половиной месяца. К концу оккупации, почувствовав, что их дни сочтены, за дело взялись эсэсовцы. Они согнали оставшихся в городе евреев: стариков, женщин, детей в синагогу, обложили ее дровами, соломой, облили бензином и подожгли.
Но по городу уже мчались советские танки!
Солдаты разобрали горящий завал и по тлеющим головешкам вывели несчастных, потерявших всякую надежду людей из пылающего здания. Был канун Нового 1942 года.
Кроме горя смерти близких, ощущения неизбежности собственного ухода человеку отпущены и радости: счастье любви, радость свершений. Это горе и эта радость — для всех.
Но есть радость, доступная не всем. Это радость избранных. Воевали миллионы, но только немногим посчастливилось первыми, самыми первыми врываться в освобождаемые города и села.
Еще идет бой, еще на дальней окраине противник накапливается для контратаки, а из подвалов и погребов, полуразрушенных домов и землянок выбегают, выскакивают наши настрадавшиеся люди. Одетые в какую-то немыслимую рваную, поистрепавшуюся одежонку, закутанные, в завязанных до бровей платках, женщины, не поймешь, молодые или старые, дети, старики кидаются к нам, обнимают, плачут, виснут на наших плечах, некоторые пытаются по русскому обычаю из скудных своих припасов чем-то угостить.
Наши пришли! Наши пришли! И такая радость написана на их лицах, таким счастьем светятся глаза! Это надо видеть.
Для них война уже кончилась. А мы, взволнованные встречей, возбужденные еще не окончившимся боем, настороженно вглядываемся поверх их плеч — не высунется ли откуда автоматный ствол, и, освобождаясь от объятий, перебегаем редкой цепью к дальней окраине. А следом приходят артиллеристы и штабы и располагаются в уцелевших избах. А мы снова занимаем оборону за околицей…
Радость освободителей самая главная радость на войне. Кто ее испытал тот знает. Кому не довелось пусть поверит.
Этого хватит на всю оставшуюся жизнь.
Когда большая и лучшая часть жизни, во всяком случае, ее активный, наиболее деятельный период позади, пора подвести и некоторые итоги.
И вот что странно. Самым лучшим временем нашей жизни оказывается война! С ее неимоверной, нечеловеческой тяжестью, с ее испытанием на разрыв и излом, с ее крайним напряжением физических и моральных сил все-таки война.
В чем здесь дело? Только ли в тоске по ушедшей молодости? Нет, конечно. На войне нас заменить было нельзя. И некому. Ощущение сопричастности к великим трагическим и героическим событиям составляло гордость нашей жизни.
Я знал, что нужен. Здесь. Сейчас. В эту минуту.
И никто другой.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});