Ему постепенно отказывала память. Он лежал, бессмысленно уставясь в потолок, ничего не соображая — где он, зачем и что вообще происходит. Почему, например, его охаживают мокрым полотенцем и сдергивают за ногу с койки после семи утра. Бедный Касторский помнил, что его ждет какое-то важное дело, но начисто забыл, какое именно. Женщина, которая приходила к нему с сумками продуктов, была ему смутно знакома, но кто она, Платон Егорович, как ни силился, понять не мог. Нина плакала, пыталась накормить мужа домашним супом, но вкусное варево вытекало у него изо рта, и Касторский удивленно как бы со стороны наблюдал это загадочное явление. Филя, Волчица, Энгельс, Чибис и прочие выветрились, вымылись у него из памяти, как вымывает вода и выдувает ветер слои песчаника.
Зато его теперь довольно часто навещает Петр Ильич Чайковский. Иногда он является вместе с Мусоргским. Композиторы садятся на кровать и долго молчат. Потом Мусоргский говорит: «Ну, Петр, наливай». Петр Ильич по старинке разливает на троих и горько замечает: «Холерой я не болел. Прелестно себя чувствовал, и с Энгельсом у меня все было прелестно. Вот Модест не даст соврать». Мусоргский кивает, а Чайковский наклоняется к Платону, от него несет хлоркой. Шепчет: «Баба меня срезала. Не могла видеть, как мы с Энгельсом счастливы. Хромая была и в меня влюбилась. А на лицо — то ли лошадь, то ли волк. А мне, Платоша, ты ведь знаешь, и красивых не нужно». Петр Ильич вскакивает и начинает бегать по палате, заламывая руки. «Сядь, Петя, не изводи себя», — просит Мусоргский. «Срезала, срезала, как ноготь! Косой скосила, падла хромая!»
Касторский начинает понимать, что речь идет о Смерти, о так называемой Костлявой, и до того ему делается тошно, что свешивается с кровати и блюет прямо на пол. И тогда Мусоргский с налитыми кровью глазами начинает его бить чем-то мокрым и тяжелым: это жгутик вибриона холеры, понимает Касторский и не сопротивляется.
А в другой раз Петр Ильич признается, что Энгельс нарочно заразил его холерой через немытый огурец — и в доказательство лезет куда-то под фалды фрака и достает оттуда огромный, непристойно желтый, гниющий огурец. И снова Касторский сблевывает на пол, и вновь его лупят жгутиком, нет, здоровым мокрым жгутом по морде и плечам…
Так продолжается до тех пор, пока Нина, видя бедственное положение мужа, не требует отпустить его домой под расписку. Врачиха сопротивляется изо всех сил, мол, не имеет права, больной в таком состоянии, и так далее. Но Нина предварительно изучила закон, а закон теперь у нас в психиатрии, в прошлом карательной, а ныне передовой, на стороне больного, если он не представляет общественной опасности, а какую общественную опасность может представлять овощ, тот же огурец? Врачиха (бывшая жена Гниды Попкова) тянет время, приходите, мол, завтра, мы все подготовим, но Нина знает порядки и требует не завтра, а немедленно. И выписка мне ваша паршивая не нужна, а если вам надо, пишите и отправляйте в диспансер. Все досконально изучила. И Касторского, в отличие от его пациентов в инфекционке, которые представляют общественную опасность, да еще какую, — отпускают. И жена везет его домой на том же безотказном Варелике, и Касторский два раза блюет на пол «ауди», отчего Варелик приходит в ярость и грубо сокрушается: теперь салон чисть по вашей милости. Водитель, подлая наемная чернь, а не как преданный слуга и сожитель Чайковского Ванечка или пушкинский дядька Савельич, чувствует, что шеф навряд ли вернется в первоначальный статус, и почти готов вывалить его из машины, как пачкающий груз.
— Принесите два ведра воды и тряпку, — хмуро велит Варелик Нине во дворе дома.
— Я вымою, — оправдывается Нина.
— Обойдемся, — отрезает Варелик, и всем ясно, что больше он к хозяину по первому ночному или любому другому звонку не приедет. А, пожалуй, что и вовсе уволится. Шофера всем нужны, работы навалом.
К Касторскому на дом за большие деньги, которые супруги вместе с цацками держали для верности под съемной панелью на кухне, за водопроводным стояком, косяком пошли всякие светила. Ему сменили лечение, стали давать новые, смертельно дорогие препараты, и Платон Егорыч принял боля-меня человеческий вид. Но и только. О возвращении к работе вопрос пока не стоял.
Лапонис официально принял должность исполняющего обязанности главного врача и укрепил боеспособность своей милиции крупной овчаркой с литовской снайпершей, правда, без оружия. Эта пара охраняла теперь черный ход во время выноса параши и прогулки заключенных пациентов, поскольку посторонним омоновцам Кястас не доверял. Средства на новых сотрудников Лапонис распорядился выделить по статье «благоустройство», тем более что снайперша почти ничего не стоила, поскольку являлась инвалидом без правой ступни. (Хотя, забегая вперед, отметим: эта Бируте и без ступни, и без своей верной винтовки одной силой ненависти могла творить такие чудеса — мало не покажется.)
Кузя ходит мимо горилл с высокомерным видом обладателя тайного знания и в недалеком будущем полного и окончательного победителя. План его быстро созревает, простой и блестящий, как яблочко — или, что ближе к нашей тематике, как финский унитаз. На прогулке он заигрывает с Бируте-снайпершей, которую с первого взгляда возненавидел Безухий.
— Жаль, сука, не встретились мы в другом месте, — цедит Петр, не обращая внимания на грозный рык овчарки. — Попалась бы ты мне там, я б тебя сперва роте отдал на обработку, а после… — память о кровавых днях застилает ему глаза и перехватывает горло.
— Не слушайте его, Бируте, — вступался Кузя. — Я вас очень хорошо понимаю и уважаю ваши убеждения. Мне близка повстанческая идеология. В сущности, вы — как Байрон: сражались за свободу чужой страны. Что ж в этом плохого, Пьер?
— Она наемница, дурак ты! — Петя весь трясся от злобы. — Сколько наших положила, блядина… Какие на хер убеждения! За деньги! Сколько тебе платили, а, падла белая?
Бируте, похожая на смерть в бредовых видениях Касторского: лошадиное лицо, острые уши, приподнятые туго стянутыми в соломенный хвостик-помазок волосами, молча хромала в другой угол площадки, держа страшную лагерную собаку на коротком поводке и глядя прямо перед собой белыми глазами. Зловещая девушка, она была настоящим лицом войны. Кузя понимал, что эта отстреливалась бы до последнего патрона, и не за деньги, и, конечно, не за убеждения — у кого они есть сейчас, если всерьез? — а в силу ненависти, пропитанная ее веществом до костей и до матки. Ненависти не к кому-то или чему-то определенному, а просто тотальной ненависти, росшей вместе с ней, ненависти, созревающей, как опухоль, по мере роста организма. Со взглядом ее бельм было жутко встречаться, как с глазами Горгоны. Свирепый пес при ней создавал совсем уж невыносимую концентрацию ненависти и был, строго говоря, излишним. Но Бируте с Гедемином, подобранным в Урус-Мартане щенком, не расставалась. Она не рожала, родители умерли, брата носило по свету без адресов и явок, никого у нее не было, кроме Гедемина. Бируте не любила мужчин и ненавидела женщин, на детей смотрела с отвращением, как на червяков. В пса поместился весь отпущенный ей Богом скромный запас любви, потому что хоть чайная ложка, хоть горошина спасительной любви, чтоб совсем не сгнить и не взорваться от желтого гноя ненависти, дается каждому. Пес даже не охранял — он хранил Бируте, как серый в подпалинах ангел, понимал каждое слово и чуял все, что творится в ее черной душе.
Кузя, Чибис и Энгельс курили, подпирая стенку, чтоб хоть как-то спрятаться от полуденного зноя (прогулку Кястас непонятно из каких соображений перенес с пяти часов на самое жаркое время), и обсуждали эту единственную оставленную им для обсуждения женщину.
— У меня была одна эстонка, — делился Чибис. — Холодная, как корова.
— Она литовка, — возразил Энгельс.
— Один черт.
— А мне ее жалко, — признался Кузя. — Живет, как ржавый гвоздь, одна на всем свете.
— Да почем ты знаешь?
— Ой, ну посмотри на нее! С такой рожей, хромая… А главное — зенки эти пустые… Я б на ее месте тоже на войну пошел. Нормальная баба полезет в снайперы?
— А интересно, — Сева, как пацан, вытаращил глаза, — драли ее там эти, боевички?
Чибис оглянулся на Бируте.
— Пойди спроси у нее.
— А вот мне, — Кузя высокомерно оглядел товарищей, — мне вот совершенно неинтересно. И я думаю, она убила б, если что. Уверен, что какой-нибудь барбудос пулю в живот точно схлопотал. А может, и не один.
— Да уж, — согласился Толик. — С этим комиссарским телом не больно расслабишься…
Энгельс подтолкнул Кузю локтем:
— Знаешь, Вова, у меня такое впечатление, что твоя сильная личность строит какие-то планы относительно блондинки…
— Моя сильная личность строит кой-какие планы. Но не дай бог нам в их реализации напороться на эту девушку с веслом.