"Все. Хватит. Я о ней забыл".
У площади трех вокзалов серебристая "капля" застряла в пробке. Сергей щекой почувствовал пристальный взгляд. Рядом стоял старый облезлый "Москвич". За рулем сидел дед с белым пухом на лысине. Дешевые очки в желтой пластмассовой оправе. Дужка замотана грязным медицинским пластырем. Сквозь линзы глаза казались выпуклыми, огромными. На линялой ковбойке орденские планки. Дед воевал и желал, чтобы все знали об этом. Дед смотрел на пижона в серебряной игрушечной машинке так внимательно, что щекам стало горячо и зачесались рубцы.
"Что не так? Что? - мысленно спросил у деда Сергей. - Может, моя кепка не по сезону? Действительно, почему я сижу в машине в замшевой кепке в мае месяце?"
Он снял ее и бросил на сиденье. Выражение огромных выпуклых глаз деда не изменилось.
"Что теперь не так? Слушай, дед, а может, мы с тобой знакомы? Исключено. Вряд ли у Герасимова есть такие знакомые. Стас когда-нибудь тебе случайно сделал гадость? Ну в таком случае извини", - Сергей кивнул и улыбнулйя старику.
В ответ старик поджал губы и просигналил так выразительно, словно его раздолбанный "Москвич" был живым и у него началась истерика.
Пробка всех утомила, истерика вещь заразная. В тот же миг завизжала и загудела вся площадь. Машины перекликались, как собаки ночью в деревне. Деду надоело наконец жечь взглядом пижона в серебристом "Фольксвагене". Он сплюнул в открытое окно и отвернулся.
"Ничего личного, - догадался Сергей, - просто я богатый, а он бедный. Он воевал и к старости имеет только этот свой раздолбанный "Москвич". Он знает, что моя игрушка стоит около двухсот его ветеранских пенсий. Вот и все. Ничего личного".
Когда пробка рассосалась, Сергей отыскал платную стоянку, оставил машину и дальше отправился пешком. Московский майский полдень обрушился на него мощной океанской волной и понес, как щепку, неведомо куда.
В музыкальном ларьке у метро крутили диск. Хриплый блатной голос орал на всю площадь:
"Сколько я зарезал, сколько перерезал, сколько милых душ я загубил!" И тут же, как по команде, возникло в бензиновом мареве лицо капитана Громова. Вася сошел с ума в плену, и песня эта была вроде символа его безумия. Вася тоже родился в Москве и никогда не вернется. Его родители живы. У него жена Ольга и двое мальчиков.
Сергей надеялся, что, оказавшись в городе, среди нормальных людей, в переулках, знакомых с детства, он сумеет по-настоящему опомниться и прийти в себя. Но получилось совсем наоборот. Ему следовало просто отдохнуть, но он все шел и боялся остановиться. Старая блатная песня неслась за ним, хотя ларек остался далеко позади.
Обычная городская жизнь вдруг стала казаться ему кощунственной, как смех на похоронах. Он чувствовал, что взгляд его стал таким же злым, как у деда с орденскими планками. Хорошо, что глаза его были закрыты темными очками и злоба пряталась, не увеличивалась вдвое прозрачными выпуклыми линзами.
Люди деловито сновали по магазинам, сидели в открытых кафе, ели, пили, болтали, читали газеты, просто шлялись без всякой цели. Он спрашивал себя: а что, они должны носить траур и рыдать с утра до вечера? Они ничего не должны. В том-то и дело, что никто никому ничего не должен.
Город жил своей нормальной жизнью, изо всех сил старался стать настоящей европейской столицей. Но не получалось. Было грязно. Не хватало уличных урн. Урна - отличное место для взрывного устройства. Бросил пакет, и привет.
Никто ничего не заметит, не заподозрит.
Четвертый час он бесцельно бродил по городу, спускался в метро, проезжал несколько остановок, выходил наугад, сворачивал с площадей в переулки. Еще ни разу он не присел на лавочку, чтобы передохнуть. По-хорошему, давно пора было купить себе бутылку минеральной воды, какой-нибудь бутерброд, расположиться в одном из уютных двориков, поесть, попить, выкурить сигарету.
В очередной раз вынырнув из метро и оглядевшись, Сергей замер. Это был проспект Мира. Район его детства. Он наконец купил бутылку воды, сосиску в булке и приземлился во дворе на Трифоновской, напротив того места, где стоял когда-то его дом. Теперь там была огороженная автостоянка, за ней возвышалась шестнадцатиэтажная бело-голубая башня с лоджиями. Довоенные дома, окружавшие двор, вроде бы похорошели, помолодели, изменился цвет фасадов. В подъездах стояли железные двери с домофонами. Тополя, которые каждое лето покрывали двор толстым слоем пуха, были давно срублены, пни выкорчевали, все залили асфальтом. Практически ничего не осталось. Он отхлебнул воды из пластиковой бутылки, пожевал остывшую сосиску и попытался мысленно расставить по местам все, как было двадцать пять лет назад.
Двухэтажный деревянный домик из некрашеных бревен, серебряных от старости. Головки золотых шаров за маленькими окнами. Клумба, обложенная по кругу кирпичами, которые дворник Никитич аккуратно вбивал заново каждую весну, наискосок, чтобы получались зубчики, и отходил поглядеть, ровно ли. Никаких цветов там никогда не сажали, но сыпали черную жирную землю. Вместо цветка из середины клумбы торчал коротконогий худенький Ильич, покрытый золотой краской и похожий на фигурную шоколадку в фольге. Дальше - голубятня, приподнятый над землей полупрозрачный куб, белый от помета, наполненный хлопаньем крыльев и утробным воркованием, которое напоминало об ангине и вызывало во рту жуткий вкус теплого раствора соды.
Голубей разводил сумрачный толстый дед по фамилии Ведерко. С марта по октябрь каждое утро они с дворником Никитичем оглушали окрестности восхитительным матерным дуэтом. Голуби гадили на Ильича, и дворник грозил поджечь голубятню. Но когда деда Ведерку разбил паралич, Никитич сам лично сыпал птицам корм и счищал корки сухого помета с железной сетки.
Сергей глотнул еще воды, скомкал пакет о сосиски, огляделся, куда бы выкинуть, но урны не нашел и сунул в карман. Во дворе было пусто. Издали доносился рев проспекта. Четкая картинка таяла, оставляя его наедине с чужим двором, чужим миром. Он закурил еще одну сигарету и с раздражением понял, что просто убивает время.
Оно действительно стало медленно умирать. Оно съежилось и потемнело, как обожженная кожа.
Нельзя все потерять и ничего не приобрести, Так не бывает. Природа не терпит пустот. Хватит сидеть, утопая в дурацких, никому не нужных чувствах. Пора возвращаться к машине, ехать в квартиру Стаса Герасимова.
У метро ему бросился в глаза рекламный щит. "Клиника эстетической хирургии". Стрелка внизу, на стрелке адрес. Вот здесь, за углом, за поворотом, всего в сотне метров. В Москве десятки таких клиник. Он не сразу понял, почему стоит и смотрит на этот щит вместо того, чтобы нырнуть в метро.
Ветер сдул легкое облако с солнечного лика, горячие лучи скользнули по лицу.
"Старайтесь беречься прямых солнечных лучей... Через месяц я уберу рубцы... в клинике, в моем кабинете... в центре Москвы, неподалеку от метро "Проспект Мира".
Вот почему он не сразу вспомнил. Это была их последняя встреча, последний разговор и он страшно волновался тогда, пытался придумать, как ее задержать еще на несколько минут.
Перед стеклянным зданием клиники была автостоянка. Он поискал глазами вишневую "Шкоду", не нашел и почти успокоился. Но вместо того чтобы развернуться и идти к метро, направился к мраморному крыльцу. Стеклянные двери разъехались перед ним. Он оказался в просторном вестибюле. По обе стороны сидели охранники в камуфляже. Оба скользнули взглядами по его лицу, вероятно, заметили шрамы и ни о чем не стали спрашивать.
Прямо напротив входа он увидел огромное табло, похожее на расписание рейсов в аэропорту. Там были фамилии врачей, номера кабинетов, дни и часы приемов.
"Тихорецкая Юлия Николаевна, хирург, каб. 32..." Она принимала во все будние дни, кроме среды. А сегодня была как раз среда.
* * *
"О кипрском счете Шамиль пока ничего не знает, - думала Анжела, сидя в пустой холодной ванне и морщась от озноба, - но это пока. Рано или поздно узнает. И что? Опять разобьет физиономию, на этот раз уже окончательно? Но тогда я его сдам. Правда, пока я плохо представляю себе, каким образом я это сделаю, но попытаться могу. Этот счет мне поможет. Там у него огромная сумма, он не сумеет просто плюнуть на такие деньги. Я сдам его, а он меня. Мы никогда это не обсуждали, но оба отлично понимаем без всяких слов. Впрочем, если он изуродует меня навсегда, я все равно не стану жить, так что пусть сдает. Мне будет уже без разницы!"
Домработница Милка осторожно намыливала ей спину губкой и поливала тоненькой струйкой из душа, стараясь не намочить повязку.
- Сделай погорячей, холодно, - сердито рявкнула Анжела.
- Нельзя. Пойдет пар.
- О Господи, как же мне все это надоело! Хватит. Давай полотенце.
Милка бережно завернула ее в махровую простыню.
- Сейчас согреешься.