Сережка бежал на немца, и когда он уже почти добежал, тот небрежно шевельнул автоматом. Я услышал очень короткое: та-та. Немец отступал, пятился, а Сережка все бежал на него с лопатой, но я уже видел, что Сережки нет, что он уже мертв, что это бежит одна неутолимая Сережкина ненависть, которая не умирает.
Лешка схватил меня за руку и дернул за собой. Мы выбежали на задний двор и легли наземь.
— За огород, — прохрипел Лешка, — под плетень, а там вырвемся.
Я пополз за его сапогами по мокрой грязной земле, а позади слышались выстрелы, пушки работали исправно, чередуясь. Мы ползли не оборачиваясь, бежали, а немец бил по красному флагу нашего штаба. Там сейчас было много народу, много наших друзей, они собирались сейчас похлебать горячих щей, а немец крыл их без пощады хладнокровным огнем, а мы с Лешкой все ползли, проползли под плетень и еще ползли, а потом встали и побежали за деревню. Минут через пятнадцать мы достигли леса. Мы остановились. Я сказал:
— Откуда, откуда они?
— Десант, верно, — сказал Лешка. — Перелетел, гад.
Лешка задергал губами и заплакал.
— Пойдем, Леша, — я тронул его за плечо, — надо отходить.
Он пошел за мной покорно, как мальчик, и огромным, грязным своим кулаком утирал глаза. Надо было спасаться, бежать от верной и бесполезной смерти, дорваться до Москвы, получить оружие и вернуться, вернуться во что бы то ни стало! Нельзя было оставлять эти места — в эту землю была вбита наша душа, наша вера в победу, слишком близкие люди остались там за нашими плечами, у домика с красным флагом.
Меня всего жгло. Слава богу, никто не видел, как мы шли вдвоем с Лешкой и ревели. Я ковылял впереди, Лешка за мной. Мы шли напрямик через лес примерно с полчаса и ушли версты за две, потому что выстрелы стали тише, и здесь нам показалось гораздо безопасней.
— Что теперь? — сказал я. — Дальше что?
— Кабы знать, куда идти.
— Ищи дорогу, — сказал я. — Ищи, Лешка.
— Надо искать — да, — сказал он, — а то заплутаем, как бы в обрат не наскочить…
— Левей надо.
— Верно, и я так помню. Там много дорог должно сходиться, помнишь? Когда сюда шли, я запомнил.
А я ничего не запомнил, я тогда не обращал внимания на дороги. Я горожанин, и не было у меня этой привычки. Я сказал:
— Теперь ты иди впереди, Лешка.
Он прошел мимо меня вперед, и я побрел за ним.
Ах, горько так идти по своей земле среди бела дня, идти и знать, что ты идешь не по своей воле, не гуляешь, не грибы собираешь, нет, ты бежишь, скрываешься, спасаешь свою жизнь от злого и наглого осквернителя, и нельзя тебе остановиться и принять бой. Горько так идти, никому не пожелаю, трудно! Но мы шли, нужда гнала. Мы шли напролом, продираясь сквозь подлесок, сквозь тесные группы молодых деревьев, стоящих густо, непроходимой стеной. Исцарапались мы, еще больше изодрались и плутали, но был у нас все-таки какой-то собачий нюх, да и сама земля, наверно, помогала, ведь мы были ее дети, и минут через сорок мы все-таки выскочили на дорогу.
— Смотри-ка — никого, — сказал Лешка.
Он посмотрел на меня, и я понял, о чем он думает… Я и сам этого боялся.
— Неужели мы одни? — спросил я у Лешки. — Неужели мы одни ушли?
— Прямо не знаю, — сказал он упавшим голосом.
— Может, постоим немного?
— Дай освоиться, — сказал Лешка.
Мне почудился треск сучьев.
— Тихо! — сказал я шепотом. — Идут!
— Фриц?
— Не знаю…
— Прячься…
И Лешка зашел за огромную ветлу, стоявшую у дороги. Мы спрятались за кривое двустволое ее тело.
— Не может быть, чтоб фриц, — шепнул Лешка.
Треск становился все сильнее, ближе к нам, и противно было то, что у меня забилось сердце. Но я решил, что, если это фашисты, я брошусь к ним навстречу и хоть одного да задушу. Среди деревьев замелькали какие-то силуэты, и я увидал ватники. Лешка перевел дыхание: наверно, и он переживал. На дорогу вырвались люди. Это были Степан Михалыч, Каторга и Тележка.
— Вот она, дорога, — сказал Степан Михалыч. — Сейчас определимся — что и как. Не робь, Телега!
— Москва где? — жадно спросил Каторга.
Степан Михалыч встал на дорогу и резко рубанул рукой куда-то наискосок и вправо.
— Вот, — сказал он, — так держать, и будет тебе Москва.
Мы с Лешкой вышли из-за ветлы.
— Глядите, товарищи, Митя, — сказал Тележка и нежно улыбнулся. — Митя и Леша. Наши.
Мы подошли к своим. Мы молчали, они трое и мы с Лешкой. Мы только смотрели друг на друга. Как будто десять лет не виделись. Я чувствовал, что все сейчас плачут.
— Вот оно как вышло, — сказал Степан Михалыч виновато.
— Да, — сказал я, — хуже не бывает.
— Сережка-то… — сказал Лешка и отвернулся.
Все замолчали. Словно сняли шапки у свежей могилы. Степан Михалыч двинулся первым. Мы пошли за ним.
— Наших там тыщи три осталось, — сказал Тележка.
— Больше.
— Уйдут! Многие ушли, многие вырвутся.
— Где ж они?
— Прячутся…
— Или другими дорогами идут…
— Тут кто как сможет, — сказал Каторга.
На дороге, по которой мы шли впятером, было пусто, и лес стоял сквозной и пустой, и небо было пустое. Стрельба позади прекратилась, и это был плохой признак.
— Все, видно, заняли Щеткино, — сказал Степан Михалыч. — Теперь польется наша кровь…
— Пойдут теперь расправляться… Коммунистов искать… — сказал Лешка.
— И некоммунистов тоже, — сказал Тележка.
— Коммунистам хуже всех, — повторил Лешка печально. — У меня отец коммунист и брат тоже.
— Теперь и не узнаешь, кто коммунист, кто нет, — процедил Каторга.
Степан Михалыч остановился и поглядел на него в упор.
— Я член партии непобедимых коммунистов, — громко сказал Степан Михалыч, и губы его побелели. — Я член партии, и ты можешь называть меня комиссаром, Каторга.
Он отвернулся и пошел дальше. Мы двинулись за ним.
Каторга перегнал его и заступил дорогу.
— Каторга да Каторга, — сказал он тихо. — Сколько можно? Какой я Каторга, я Гришка Полещук! Я вас очень уважаю, Степан Михалыч.
Тот двумя кулаками расшебаршил свою бороду.
— Пойдешь со мной, Гриня, — сказал он Каторге. — И ты, Телега, пойдешь со мной. Нельзя мне вас всех вместе вести, а вдруг да я что и не так сделаю. Не туда вас заведу. Пусть мы разделимся.
— Нет, мы вместе, — сказал я.
— Это мой приказ, — сказал Степан Михалыч. — Теперь пришло расставанье, Митя. Мы трое вон там пойдем, — он показал направление. — На Боровск. Мы будем его огибать справа и, может, выйдем на железную дорогу. А вы, Митя с Лешей, вот здесь идите. — Он и нам показал, где бы нам, по его мнению, лучше было идти. — Вы всегда вместе, вы дружки, вам вместе надо. Теперь: в Москву придете, вступайте в армию, ребята, добровольно идите. Вы теперь народ подготовленный. Ну все. Два, значит, у нас отряда во временном отступлении. Всего вам, ребята!
Он протянул мне теплую, согретую добром руку. Я пожал ее. Прощай, Ячмень и Лен! И если навсегда, то навсегда прощай. Тележка протянул мне свою узкую руку, я взял ее и покрыл сверху левой рукой. Он тотчас же положил свою левую руку на мою. Мы трясли так руками, смотрели друг на друга, что-то хотели сказать друг другу и не смогли, постеснялись.
— До свиданья, — сказал Тележка.
— До свиданья, — сказал я.
Потом я пожал корявую руку моего товарища Гришки Полещука — грязную корявую руку человека, которого мы несправедливо дразнили Каторгой…
Лешка простился тоже. Они пошли по большой, пустой дороге к далекому горизонту, а я смотрел им вслед и понимал, что это уходят из моей жизни люди, без которых мне никогда не будет вполне хорошо.
— Айда и мы, — сказал Лешка.
19
Мы шли с ним скорым приемистым шагом по огромной разметанной дороге, тянущейся сквозь низкий красновато-серый осинник. День перевалил на вторую половину, грязь на дороге уже начала застывать в предчувствии ночного заморозка, идти стало легче, и мы прошли уже верст шесть или восемь, не встретив ни одного человека.
— Где теперь наши? — сказал Лешка.
— Какие?
— Кто вышел оттуда.
— Плутают…
— Повидать бы…
— А может, кто-нибудь сзади идет, кто позже добрался до дороги.
— Покричим?
Мы несколько раз останавливались и кричали. Никто не откликнулся.
Мы были одни с Лешкой. Словно одни во всей России, так пусто было вокруг. И мы снова шагали с ним по дороге вперед и сворачивали у развилков, не раздумывая. У нас появилась уверенность, что мы не можем ошибиться и мы выйдем к Москве. Крупинки железа притягиваются к магниту, они не ошибаются никогда.
— Такому человеку, — сказал Лешка, и голос его дрогнул, — такому человеку надо поставить памятник. Узнать, где он жил, и на его улице поставить памятник. Пусть малые дети на него восхищаются и все другие тоже.