Москва в ту осень была в разноцветных воздушных шарах — то в форме поросёнка, то невообразимого торта, то огромной перевёрнутой бутылки. Аристархов засматривался на дивные монгольфьеры, вот только радость их созерцания омрачалась ощущением, что воздушные поросята, торты, перевёрнутые бутылки суть последняя оставшаяся у страны авиация. Капитан не имел ничего против симпатичных воздушных фигур. Они были хороши, как некая весёлая составная частица серьёзного целого, как, скажем, у немцев или французов, известных любителей монгольфьеров, но ещё больших любителей собственных государств. Там государство крепко стояло на земле, обеспечивая гражданам налаженную, относительно безопасную и предсказуемую жизнь. В России государство уподобилось огромной перевёрнутой бело-сине-красной бутылке — воздушному шару, без руля и без ветрил плывущему в осеннем небе.
Вообще, красок в ту осень — торговых палаток, ларьков, плакатов, афиш, смятых пивных жестянок, красивых бутылок, обёрток из-под шоколада, расплющенных под ногами сигаретных пачек — было много. Определённо структура уличного мусора претерпела изменения. Вместо обрывков газет ветер теперь перемещал по асфальту бумагу с полосками, коей перехватывались пачки с банкнотами. Отчего-то под ногами было очень много использованных презервативов. Аристархову по этому поводу ничего не могло явиться в голову, кроме того, что раньше их выбрасывали в унитазы, теперь же — в форточки. Крысы, не таясь, сновали под ногами у прохожих, разве только не покусывая за щиколотки, когда те наступали им на хвосты.
Народ, впрочем, не замечал крыс, не радовался краскам, смотрел недобро и голодновато. Аристархов только собирался бросить в урну недокуренную сигарету, а уже летели, сшибая друг друга, двое-трое, чтобы он, значит, оставил докурить. Не отделаться было от неприятной мысли, что, пока он курит, за ним, вернее, за его сигаретой пристально наблюдают. То была новая разновидность российского социального сыска. Никому не было дела до политических взглядов капитана Аристархова. Но, оказывается, кое-кому ещё как было дело до его искуриваемой сигареты. Таким образом, курение сигарет, прежде являвшееся его сугубо личным делом, теперь превратилось в дело в некотором роде общественное, во что-то такое вроде диссидентства или, напротив, верноподданничества. Капитан не знал наверняка.
Аристархов более не посещал ни митинги, ни политические собрания. Его потянуло в музеи, за вход в которые брали большие деньги, но где было пусто, как в склепах! Оказалось, что в Москве не так-то много музеев. Аристархов понял это, обнаружив себя в Зоологическом музее МГУ среди чучел птиц и зверей. Он тупо смотрел на оскалившегося в стеклянном параллелепипеде волка и смутно припоминал, что где-то уже видел эту оскалившуюся морду.
Не далее как на прошлой неделе в этом же самом музее.
Вообще, некую близость к похожим на живых зверей птиц чучелам ощутил Аристархов. К белому с чёрным кирзовым носом медведю, опустившему могучую лапу на прибитую нерпу. К размахнувшему в неподвижном полёте огромные крылья альбатросу. К мышкующей, в искристо-белых, отдалённо напоминающих снег кристаллах, лисице. Давным-давно мёртвые, они изображали жизнь, вернее, наглядно иллюстрировали некие её моменты, которые могли быть, а могли и не быть в их прошлых жизнях.
Так и Аристархов проживал по второму кругу жизнь, которую давно прожил. Самое удивительное, прожитая жизнь волновала и интересовала его неизмеримо больше, нежели нынешняя. Нынешняя жизнь была как пепел, как искристо-белая кристаллическая имитация снега. В нынешней он, подобно альбатросу, размахнул в неподвижном полёте крылья внутри глухого стеклянного параллелепипеда. Прошлая же — как тот самый скрытый огонь, неугасимо бушующий под пеплом.
И посейчас капитан Аристархов как будто летел в водно-золотом божественном облаке сквозь речное ущелье, и посейчас ощущал на своём лице слёзы Жанны, а на своих плечах её руки. И ревновал Жанну к её погибшим и живым старлеям не в пример сильнее, чем раньше, когда сначала был одним из этих самых старлеев, а затем и мужем. А вот к старому с лягушачьими ногами лысому немцу совершенно не ревновал. Что было странно. Потому что если и было к кому ревновать, так именно к немцу, с которым он её, можно сказать, застукал, а не к растворившимся во времени и пространстве советским старлеям. Это было что-то другое — не измена и не предательство. Вернее, не только измена и не только предательство. Аристархов не знал, как это назвать. Знали бывшие советские, а ныне российские женщины. И посейчас безумное волнение испытывал Аристархов, вспоминая трепещущий на ветру белый халат Жанны, её горячие загорелые ноги под этим халатом. Он как будто смотрел на неё сверху из взлетающего в песчаном вихре вертолёта. Смотрел на Жанну, одной рукой прижимающую к себе разрываемый старлеем-ветром халат, другой рукой машущую улетающему старлею Аристархову. Подобно Фаусту, Аристархову хотелось остановить мгновение, навсегда остаться в прошлом. Ему вдруг открылось, что, в сущности, вся его жизнь с Жанной была этим самым прекрасным мгновением. Он клял себя, сколь неподобно прожил эту жизнь. Больше всего на свете ему сейчас хотелось вернуться и дожить.
Прошлое наползало на настоящее, как одна материя на другую. Аристархов разнеженно, ранимо и в конечном счёте непродуктивно существовал в колышущихся, совмещённых мирах. И лишь в минуты прояснений отчётливо осознавал, что именно внутри «прекрасного мгновения» вызрела в Жанне решимость поступить так, как она поступила. Следовательно, не таким уж прекрасным, во всяком случае для Жанны, было мгновение. Аристархов понял, что все эти его апокалипсические страдания — всего лишь непозволительно растянувшиеся во времени переживания обманутого мужа. Психиатры называют подобные состояния «умственной жвачкой».
Налицо был недостаток мужества. Не того мужества, в отсутствие которого человека можно считать законченным трусом, но иного, того, что позволяет человеку навести жёсткий порядок в собственной душе, привести сознание в состояние равновесия, определиться в несовершенной жизни и вести себя в этой самой жизни сообразно этому самому определению.
Так в жизнь капитана Аристархова вернулось спортивное, соревновательное начало. Он решил сделаться таким, каким, по его мнению, должен быть мужчина, чтобы с ним и его страной не могло произойти того, что происходило с Аристарховым и Россией.
Аристархов не возражал сделаться единственным (первым, последним?) мужчиной в стране. Смерть нисколько его не пугала. Он искренне увлёкся игрой в супермена. Хотя, конечно же, временами накатывало прежнее: он взлетал в песчаном вихре, Жанна оставалась внизу, прижимая халат. И не глаза, но душа капитана вновь и вновь наполнялась слезами.
В промежуточном, переходном состоянии от хлюпика к супермену, а может, наоборот, от супермена к хлюпику Аристархов однажды притормозил на пустынной улице перед вывеской: «ЧАСТНАЯ КАРТИННАЯ ГАЛЕРЕЯ «ВЕРТОЛЁТ». Аристархов спокойно относился к живописи, однако спокойно проехать мимо слова «вертолёт», естественно, не мог.
Капитан толкнул дверь подъезда, поднялся по ступенькам, вошёл в помещение. Никто не встретил его. Он довольно быстро осмотрел три увешанные картинами комнатки. Картины не имели к вертолётам ни малейшего отношения, пожалуй, за исключением единственной под названием «Дорога листьев». На ней осенние разноцветные листья закручивались в подобие спирали, уходили эдакой лентой Мёбиуса за горизонт, что теоретически могло иметь место, если бы в непосредственной близости от кладбища листьев взлетал по тревоге вертолётный полк. Что-то такое отдалённо связанное с человеческой жизнью, с тем, как человек рождается, страдает, а затем умирает, уходит лентой Мёбиуса за горизонт, присутствовало (а может, и не присутствовало, может, капитан фантазировал) в картине. Аристархов, направляясь к выходу, подумал, что эта картина вполне могла бы украсить стену его монастырской кельи.
— Вы забыли купить билет, — догнал его, ступающего на лестницу, женский голос.
У капитана сжалось сердце: так похож был этот голос на голос Жанны! Он долго не оборачивался, переживая немыслимую фантазию — Жанна приехала в Москву, Жанна случайно увидела его, входящего в галерею. Жанна вернулась к нему!
У окликнувшей Аристархова женщины его промедление, похоже, вызвало более уместное в данном случае предположение:
— Не хотите покупать билет?
— Сколько? — обернулся Аристархов.
— Пятьсот! — вызывающе ответила женщина.
— Присматриваете здесь за порядком? — достал из кармана бумажник Аристархов.
— Можно и так сказать, — не без достоинства уточнила женщина, — если не считать, что я, видите ли, художница. Это я нарисовала весь этот хлам! — Глаза её наполнились слезами, губы задрожали.