он посмотрел на меня, как той ночью на Милли смотрел, когда она лежала и умирала, и говорит: «Это омерзение Господне, и я орудие его воли». А на другой день пропал, и я не знала, куда он девался, а потом пришел еще перевод, и на другой месяц Юфьюс приехал домой и сказал, что работает в Мемфисе. И я поняла, что он спрятал Джо где-то в Мемфисе, и подумала — хорошо хоть так, хоть он там за ним присмотрит, раз уж я не могу. Знала, что надо ждать, покуда Юфьюс сам не пожелает сказать мне, и каждый раз думала, что, может быть, в другой раз он возьмет меня с собой в Мемфис. И ждала. Шила, костюмчики делала для Джо, все, бывало, подготовлю к приезду Юфьюса, все, бывало, допытываюсь, годятся ли они моему Джо и как он там, здоров ли, а Юфьюс ничего не говорил. Сядет, бывало, с Библией и начнет читать, громко — а слушаю-то я одна, — громко читает, кричит прямо, будто думает, не верю я тому, что в Библии сказано. Пять лет ничего мне не говорил, и я не знала даже, отвозит он мальчику, что я нашила, или нет. А спрашивать боялась, не хотела его сердить, думаю, ладно хоть он там, где Джо, раз уж меня нету. Пять лет прошло, и вот является он раз домой и говорит: «Мы переезжаем», — и я подумала, что теперь-то я его увижу; если был грех, думаю, мы сполна за него расплатились, и я даже Юфьюса простила. Потому что думала, на этот раз мы наконец-то едем в Мемфис. Только не в Мемфис мы поехали. В Мотстаун. Через Мемфис проезжать пришлось, и уж как я его упрашивала. Первый раз за все время просила. Просила — хоть на минуту, на секунду; не потрогать, не поговорить — так просто. А Юфьюс не позволил. Мы даже со станции не вышли. Сошли с поезда и семь часов другого поезда ждали, со станции не выходя, и приехали в Мотстаун. А Юфьюс больше не поехал в Мемфис на работу, и я немного погодя сказала: «Юфьюс», он на меня посмотрел, а я говорю: «Я пять лет ждала и никогда к тебе не приставала. Можешь ты хоть раз сказать мне, жив он или нет?» А он сказал: «Нет его в живых», и я спросила: «Нет в живых на свете или только для меня? Пускай, если только для меня. Скажи мне хоть это, ведь я пять лет к тебе не приставала», а он сказал: «Ни для тебя его нет в живых, ни для меня, ни для Бога, ни для всего света Божья — нет в живых и никогда не будет».
Она снова умолкает. С тихим безнадежным изумлением смотрит на нее из-за стола Хайтауэр. Байрон тоже неподвижен, голова его слегка опущена. Они трое — как три береговых камня, обнаженных отливом, — они, но не старик. Сейчас он слушал почти внимательно, со свойственной ему способностью мгновенно переходить от полного внимания, когда он все равно, кажется, не слышит, к полуобморочному забытью, когда взгляд его, по-видимому обращенный внутрь, стесняет человека так, будто он держит его рукой. Вдруг он разражается кудахтающим смехом, бодрым, громким, безумным; невероятно старый, невероятно грязный, он начинает говорить:
— Это был Господь. Это он был. Старый Док Хайнс тоже пособил Богу. Господь сказал старому Доку Хайнсу, что делать, и старый Док Хайнс сделал. Тогда Господь сказал старому Доку Хайнсу: «Теперь следи. Следи, как исполняется моя воля». И старый Док Хайнс следил и слышал из уст детишек, Божьих сирот, куда он вложил свои слова и разумение, когда они сами разуметь не могли, потому что безгрешные, даже девочки, греха и скотства не познавши: «Нигер! Нигер!» — из уст детишек невинных. «Что я тебе говорил?» — сказал Господь старому Доку Хайнсу. «А теперь я постановил мою волю на исполнение, и я ухожу. Нет тут больше такого греха, чтобы мне с ним вожжаться, потому что какое мне дело до блудодейства потаскухина, ежели и оно для моей цели служит», а старый Док Хайнс спросил: «Как это — и блудодейство потаскухино для вашей цели служит?», а Господь сказал: «Жди, увидишь. Ты думаешь, случайно я послал молодого доктора, чтобы он нашел омерзение мое, в одеяло завернутое, на крыльце в ночь под Рождество? Ты думаешь, случайно начальница была тогда в отлучке, чтоб молодые потаскухи могли назвать его Кристмасом, над сыном моим кощунствуя? И теперь я ухожу, потому что наладил мою волю исполняться, а тебя оставляю здесь доглядывать». И старый Док Хайнс — он ждал и доглядывал. Из котельни Господней доглядывал за ними, детишками, и дьявольское семя ходячее, незнаемое между них, землю сквернило, и слово то на нем сбывалось. Потому что с другими детишками он больше не играл. Все сам по себе — стоит тихонько, и тогда понял старый Док Хайнс, понял, что слушает он тайное предупреждение о Божьей каре, и сказал ему старый Док Хайнс: «Почему ты не играешь с другими детишками, как раньше?» — а он молчит, и старый Док Хайнс сказал ему: «Потому что нигером кличут?» — а он молчит, и старый Док Хайнс сказал ему: «Ты думаешь, ты нигер, потому что Бог лицо твое отметил?» — а он сказал: «А Бог — тоже нигер?» — и старый Док Хайнс сказал ему: «Он — Господь Бог сил гневных, воля его сбудется. Не твоя и не моя, потому что ты и я для его цели и его отмщения служим». И он пошел прочь, а старый Док Хайнс глядел, как он внемлет и слушает карающую волю Божью, и увидел старый Док Хайнс, как следит он за нигером, что по двору работал, и ходит за ним во время работы, покуда нигер ему не сказал: «Ты чего за мной надзираешь, мальчик?» — а он спросил: «Как вышло, что ты нигер?» — и нигер сказал: «Кто сказал тебе, что я нигер, белая сопливая рвань?» — а он говорит: «Я не нигер», а нигер говорит: «Ты еще хуже. Ты сам не знаешь, кто ты есть. И еще того больше — никогда не узнаешь. Будешь жить, умрешь, и все равно не узнаешь», а он говорит: «Бог не нигер», а нигер говорит: «Тебе лучше знать, кто такой Бог, потому что один Бог знает, кто ты сам такой». Но Бог не сказал, его там не было, потому что он наладил свою волю исполняться, а доглядывать оставил старого Дока Хайнса. С той самой первой ночи, когда