Вера Федоровна не нашла в себе сил сообщить мужу о том, что Нади уже нет. Попросила написать об этом Жуковского.
Смерть Наденьки оказалась не единственным испытанием для Вяземского той осенью. Месяцем раньше, 14 октября, и тоже в Баден-Бадене, умер князь Петр Борисович Козловский, чудесный странный человек, шесть лет дружбы с которым дали Вяземскому больше, чем иные многолетние знакомства.
Сказать, что он был потрясен — значит ничего не сказать. Он даже на время перестал посещать храм. «Молитвы мои отлетели с Нашим ангелом, — объяснил он жене, — или онемели с ним»{17}.
Уже через полгода, 26 июня 1841-го, Вяземский проговорился в письме к Тургеневу о своем тогдашнем состоянии: «Ma vie n'est plus de ce monde, sans que je puisse dire cepen-dant qu'elle soit d'un autre[92]. Я в раздумий на рубеже. Скорбь сокрушила во мне привычки жизни и веру в обещания смерти. Жить не хочу, а умирать не желаю. Здесь я по крайней мере помню, люблю и страдаю; а после, может быть, и этого не будет. Верно то, что что-нибудь да есть и будет, но не то, что думаем и чему нас учат; тут не могу свести концы с концами. Не вольнодумство, не высокоумие говорит во мне. Нет, одна скорбь, которою я убит. «Лежачего не бьют», — говорят добрые люди; у Провидения, видно, правило другое: оно лежачих и бьет. Но в моей природе нет стихий ни геройства, ни мученичества. Испытания мои выше меры моей, выше силы моей. Рим потряс меня, Баден сокрушил».
После смерти Козловского и Нади он уже не задает себе снова и снова вопрос: за что? Почему уходят безгрешные, радующиеся небесному и земному, чистые дети?.. Почему умер добрый, умный, никому не желавший зла Козловский?.. Почему ушел Пушкин? И почему остаются такие, как Дантес?.. Почему именно его, Вяземского, так жестоко наказывает Господь?.. В чем его главный грех? Гордыня? Сладострастие? Высокоумие? Отчаяние?.. Одни из самых известных его стихотворений названы в честь величайших грехов — «Уныние» и «Негодование» (то есть гнев)… Теперь он знал, что на эти вопросы ответа нет и не может быть.
«Из писем твоих вижу, что ты почитаешь меня обратившимся, — пишет он Тургеневу. — Не хочу ханжить тобою и пред тобою. Нет, Благодать мне не далась. Оно, может быть, и лучше: в таком случае горе чище. Когда думаешь, что Бог испытует любя, то какая скорбь не переносима?»
В ноябре 1840 года он начал небольшой прозаический набросок — некролог? воспоминание? жанр определить сложно — о Козловском. Князь уже проводил в могилу немало друзей — Карамзина, Дельвига, Пушкина, Дмитриева, Козлова… И все же именно смерть Петра Борисовича Козловского впервые вызвала у Вяземского желание помянуть ушедшего хотя бы небольшим очерком. Фигура Козловского неслучайна — вспоминая о нем, Вяземский решал для себя вопрос смысла человеческой жизни. Заслуги Карамзина, Пушкина перед обществом бесспорны — они были великими писателями. Козловский же, по большому счету, не оставил по себе ничего примечательного… Он был интересен сам по себе, как характер, как колоритная фигура… Он был Личностью. Так что себя видел Вяземский, думая об ушедшем друге. Себя — уже завершившего, как ему казалось, жизненный путь, обескровленного потерями, похоронившего желание творить… Себя — ничего не свершившего. Себя — не добившегося в жизни ни славы, ни почестей, ни заслуг. Он решал для себя — имеет ли он право на память и любовь потомков. Имеет ли смысл судьба, на первый взгляд лишенная всякого смысла.
«Смерть его оставляет все и всех в том же виде и положении, как и при жизни его, — писал князь о почившем друге. — Ни в сфере государственной деятельности, ни в литературе, ни на каком другом гласном общественном поприще он не занимал высшего места, места ему особенно присвоенного. Никакие обязанности, никакая ответственность на нем не лежали. От него ничего не ожидали, ничего не надеялись. Он жил, так сказать, в себе и для себя, жизнью личною, отдельною, которая отражалась, так сказать, в одном тесном очерке, обведенном собственною его тенью, тенью частного и обыкновенного человека. Но не менее того смерть его есть утрата незабвенная и невозвратимая. Дело в том, что хотя и не был он действительным членом общества, а только почетным, что лица и события шли мимо его и без него, что он ничего не совершил вполне, не посвятил себя ни одному из тех общественных и нравственных служений, которые дают известность, почетность, власть и славу, но в одном отношении был он полным представителем одного ясного и высокого понятия: он был человеком необыкновенно умным, необыкновенно просвещенным, необыкновенно добрым. Сего довольно, чтобы иметь верное, всеотъемлемое место в частной современной, если не во всеобщей истории человечества и верное и неотъемлемое право на любовь и уважение ближних, на слезы и скорбь благодарной памяти. Кто может исследовать пути Провидения и пружины, коими оно действует для направления нас к предназначенной цели? Но если средства сокрыты от нашего близорукого зрения, то самая цель сия ясна для нашего внутреннего убеждения и сознания».
«Кто может исследовать пути Провидения?» — этот вопрос задает себе уже отец умершей на пороге жизни Наденьки Вяземской. «Высокоумие» отступило перед смирением. Зачем-то Вяземский пережил Пушкина. Зачем-то дети уходят раньше отца… В этом есть Божественный Промысел. А у всякой жизни — «предназначенная цель»…
Очерк о Козловском вышел совсем небольшим. Но странный образ князя Петра Борисовича не оставлял Вяземского еще долгие годы: он смотрелся в него, как в зеркало. И в 1868 году, через тридцать лет после смерти друга, начал работу над биографией Козловского — второй своей биографической книгой, после труда о Фонвизине. Поводом к этому послужил пустяк: Вяземскому прислали две оды, написанные Козловским в самом начале века… Жанр книги князь определил как «рассказы», и это действительно цепочка маленьких занятных эпизодов из жизни Козловского, милых мелочей, которых уже никто, кроме Вяземского, не помнил… К сожалению, писать эту книгу Вяземский прекратил 31 января 1871 года: сил для большой работы у него уже не было[93].
На первый взгляд решение писать именно о Козловском кажется странным: Вяземский был близок с Карамзиным, Пушкиным, Жуковским, фигурами куда более крупными; намного логичнее было бы написать о них… Но, как и в случае с Фонвизиным, книга о Козловском должна была стать для Вяземского книгой главным образом о себе самом — русском дворянине, знатном и просвещенном, человеке, который занимался многим и одновременно ничем, кто оставил по себе яркую память, но которому дать определение одним словом (например, «поэт» или «историк») невозможно… В определенном смысле Козловский был для Вяземского идеалом русского человека…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});