Эндрюс отсутствовал дольше, чем я предполагал, и вернулся из-за границы только в ноябре. Я с нетерпением ждал его приезда, поскольку симптомы болезни уже скоро могли стать очевидными и мне пора было полностью отгородиться от мира, дабы избежать насильственного помещения в лепрозорий. Но, как выяснилось, мое тревожное ожидание было несравнимо по накалу с его стремлением скорее поведать мне о новом замысле, созревшем у него в Вест-Индии и основанном на применении уникального препарата, рецепт которого он раздобыл у одного гаитянского знахаря. Узнав, что замысел этот имеет прямое отношение ко мне, я поначалу невольно встревожился, — хотя сложно было представить что-либо способное серьезно ухудшить мое нынешнее положение, при котором я все чаще задумывался о том, чтобы прекратить свои страдания выстрелом из револьвера или прыжком с крыши дома на острые скалы.
На следующий день после прибытия он в полутьме кабинета посвятил меня в суть своего плана. На Гаити ему удалось найти одно средство (химическую формулу которого он собирался выявить экспериментальным путем), погружающее человека в необычайно глубокий транс — с отсутствием мышечных рефлексов, дыхания и сердцебиения. По словам Эндрюса, он неоднократно наблюдал действие этого снадобья на примере туземцев, несколько дней после того пребывавших в состоянии, которое любой врач, не колеблясь, квалифицировал бы как смерть. В одном случае он сам провел тщательный осмотр и был вынужден признать мертвым человека, принявшего этот препарат, поскольку налицо были все признаки смерти, включая даже начальное трупное окоченение.
Когда — признаться, далеко не сразу — я в полной мере постиг суть его замысла, это вызвало у меня приступ слабости и тошноты. Правда, здесь имелась одна безусловно положительная сторона: я мог избежать участи отверженного, проводящего остаток жизни в лепрозории. Согласно плану, Эндрюс должен был дать мне сильную дозу препарата и заявить властям о моей смерти, а после официальной констатации этого факта позаботиться о моем незамедлительном погребении. Он был уверен, что местные служаки, при их обычной профессиональной небрежности, не обнаружат едва заметные симптомы проказы, — ведь прошло всего пятнадцать месяцев с момента инфицирования, тогда как разложение тканей наступает лишь на седьмом году болезни.
Далее, по его словам, произойдет мое воскресение из мертвых. Я, разумеется, буду погребен на семейном кладбище близ нашей родовой усадьбы, а это всего в четверти мили от особняка Эндрюса. По завершении всех связанных с моей кончиной формальностей он тайком вскроет могилу и доставит меня в свой дом, где я и буду скрываться в дальнейшем. Этот план, при всей его безумной дерзости, давал мне единственный шанс на сохранение хотя бы частичной свободы, и потому я с ним согласился, в то же время испытывая массу опасений и сомнений. Что, если сонное действие снадобья закончится еще до спасительной эксгумации? Что, если обман все же раскроется при осмотре тела и погребение будет отменено? Подобными вопросами я мучился до начала эксперимента. Смерть сулила мне избавление от позорной участи, но страшила меня еще сильнее, чем мой недуг, — даже теперь, когда я, казалось, привык ощущать над собой шелест ее темных крыльев.
По счастью, мне не пришлось быть свидетелем собственных похорон. Все прошло в точном соответствии с планом Эндрюса, включая эксгумацию. Получив дозу этой гаитянской отравы, я сперва впал в полупарализованное состояние, а затем провалился в глубокий черный сон. Это происходило в моей комнате; перед началом процедуры Эндрюс сказал, что при официальном осмотре тела он назовет причиной смерти паралич сердца на фоне нервного перенапряжения и постарается внушить эту точку зрения экспертам. Разумеется, он не допустил бальзамирования, и вся операция уложилась в трое суток. Погребенный вечером на третий день после «смерти», я был той же ночью выкопан и перемещен в дом Эндрюса. Он тщательно скрыл все следы, уложив свежий дерн на могильном холмике точно так же, как это было сделано накануне. Старый Саймс помогал ему в этом кощунственном предприятии, поклявшись держать язык за зубами.
Первую неделю после пробуждения я провел в полной неподвижности. Действие препарата оказалось несколько отличным от ожидаемого, так что мое тело еще долго оставалось парализованным, и я мог лишь слегка двигать головой. При этом сознание мое было ясным, а через какое-то время я уже начал принимать пищу в объемах, достаточных для подкрепления сил. Эндрюс заверял, что понемногу чувствительность тела восстановится, хотя этот процесс может затянуться ввиду осложнений, связанных с моей болезнью. Каждое утро он с жадным интересом изучал симптомы, подробно справляясь о всех моих телесных ощущениях.
Прошло много дней, прежде чем я начал чувствовать все части своего тела, и еще больше — прежде чем в моих ослабленных долгим параличом конечностях начали восстанавливаться двигательные реакции. Когда я лежа смотрел на покрытые одеялом контуры своего онемевшего тела, оно казалось мне находящимся под длительным воздействием анестезии. Я не мог найти более точного сравнения для этого чувства абсолютной чужеродности тела, тогда как лицо и шея мои уже давно пришли в норму.
По словам Эндрюса, он начал процесс моего «оживления» с головы и сам был озадачен затянувшимся параличом тела, однако мне казалось, что в действительности мое здоровье как таковое его мало заботило, в отличие от результатов различных анализов и тестов, которым он с самого начала уделял максимум внимания. Много раз, когда в наших беседах возникали паузы, я замечал, что он смотрит на мое распростертое тело с каким-то особенным блеском в глазах, очень похожим на выражение победного торжества, которое он почему-то избегал высказывать вслух, хотя был, несомненно, доволен моим вызволением из цепких объятий смерти. В эти долгие дни беспомощности, тревоги и уныния я постепенно начал испытывать новый, пока еще неясный страх совершенно иного порядка. Эндрюс меж тем уверял, что со временем я обязательно встану на ноги и обрету новые ощущения, едва ли ведомые кому-либо из людей. Меня не особо впечатляли его заверения, а их истинный зловещий смысл стал понятен мне лишь много позднее.
В этот тягостный период в моих отношениях с Эндрюсом произошло заметное охлаждение. Теперь он относился ко мне уже не как к своему другу, а скорее как к инструменту в умелых и жадных до работы руках исследователя. В его характере неожиданно открылись новые черты, чрезвычайно меня беспокоившие, — в частности, его способность к отвратительным и жестоким поступкам, что порой выбивало из колеи даже обычно невозмутимого Саймса. Его обращение с подопытными животными трудно было назвать иначе как садистским, когда в своей лаборатории он кромсал живых кроликов и морских свинок, трансплантируя железы и мышечные ткани. Он также много работал с гаитянским «сонным зельем», проводя разные эксперименты по временному прекращению жизненных функций. Он избегал разговаривать со мной на эти темы, однако я получал о них некоторое представление по отрывочным замечаниям Саймса. Мне неизвестно, в какой мере старый слуга был посвящен во все дела Эндрюса, но он наверняка узнал предостаточно за годы тесного общения с нами обоими.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});