После всех исполинских подвигов славного царствования это был достойный венец его двадцатипятилетия!
* * *
По возвращении моем из-за границы, я 23 сентября был приглашен императрицею к обеду в Царское Село. Государь, как я уже писал, в начале этого месяца поехал в Луцк, Елисаветград и Киев, и по маршруту ожидали его возвращения только через день, т. е. 25 числа. За столом, сверх императрицы, цесаревича и его супруги, находились: министр двора князь Волконский, генерал-адъютант граф Пален, прусский министр Рохов и я, всего семь человек; но оставался еще пустым восьмой прибор, поставленный для великого князя Константина Николаевича, который только перед самым обедом прислал сказать из Павловска, что почему-то не может быть.
Итак, мы сели, кончили устерсы и суп и уже принимались за говядину, как вдруг тихо отворилась задняя дверь во внутренние комнаты, и из нее выглянул — государь, которого, хотя он обыкновенно предупреждал маршрутные сроки, в эту именно минуту никто не ожидал.
Императрица вспорхнула, как птичка, с своего места, и все мы, разумеется, тоже тотчас вскочили из-за стола. Пошли семейные объятия, расспросы, точно в частном быту; прибежали немедленно и дети цесаревича и повисли на шее у дорогого дедушки… Впервые еще случилось мне быть свидетелем такой фамильной сцены в царственном доме, и перед величественною простотою этой картины я едва мог удержаться от слез.
Рохова, проведшего лето на франкфуртском сейме, государь также обнял, а нам, остальным, ласково поклонился, назвав каждого поименно.
Потом сели опять за стол, накрытый, как я уже сказал, будто нарочно на восьмерых. Хозяин, как был, в дорожном сюртуке, поместился возле хозяйки, мы спустились каждый ниже на один прибор, и обед начался сызнова. Государь казался чрезвычайно утомленным и прямо в том сознавался, рассказывая, что всего только четверо суток с четырьмя часами как выехал из Елисаветграда, да и из этого времени одни сутки провел еще в Киеве.
— Где не было шоссе и по пескам, — говорил он, — мы (т. е. он с графом Орловым) никак не успевали сделать в сутки более 340 верст; но на шоссе, как посмотрели сегодня при утреннем чае, сколько проехали от вчерашнего, т. е. в 24 часа, вышло 480 верст.
Боже мой! — подумал я, какая беспрерывная нить опасностей для этой дорогой жизни! И когда каждый из нас, после такого полета и стольких бессонных ночей, тотчас залег бы спать, этот человек, составлявший во всем изъятие, едва сев за стол, послал фельдъегеря в Павловск сказать Константину Николаевичу, чтобы отнюдь не приезжал сам, а ждал бы его.
— Когда закончится ужин, — прибавил он, — я приведу себя в порядок и пойду поцеловать малютку (родившуюся в его отсутствие великую княжну Ольгу Константиновну) et la maman.
Разговор за столом носил на себе, однако ж, явные следы усталости новоприезжего. Государь коротко расспрашивал о царскосельском и павловском обществе того сезона, о тамошних увеселениях, о том, где Пален и я провели лето за границею, о здоровье князя Чернышева и фельдмаршала князя Варшавского, которого в Луцке, при смотре, ушибла лошадь; но не входил сам ни в какие подробные рассказы и не предлагал также тех плодотворных вопросов, которыми так всегда умел поддерживать беседу.
Заметно было, впрочем, из его слов, что он в эту поездку остался чрезвычайно доволен тремя вещами: 1) осмотренными им войсками; 2) новым Московско-Бобруйским шоссе, которому, как он тут же отозвался, «никогда подобного не видывал, а лучшего, конечно, никогда и не увидит», 3) весьма уже далеко подвинувшимся в то время постоянным мостом через Днепр у Киева.
Обед шел чрезвычайно скоро; государь кушал очень мало, а за ним спешили или отказывались и другие; после же стола тотчас подали кофе, а за ним, почти в ту же минуту, без всяких дальнейших разговоров, последовал и прощальный поклон.
Поездка эта, как я слышал после от имевших случай часто видеть государя, если и утомила его более обыкновенного телесно, то чрезвычайно оживила его дух, в котором, в последнее перед нею время, замечали какую-то особенную мрачность, или, что называется, черный номер. Проявление этого дурного расположения духа преимущественно обнаруживалось всегда, когда шло дело о заграничных отпусках, в разрешении которых, кроме значительного возвышения цен за паспорт (250 руб. для здоровых и 100 руб. для больных), он снова сделался в это время строже и разборчивее, чем когда либо.
Одному богатому, неслужащему курляндцу, сродни мне, который просился к водам с больною семьею, было объявлено, что он, вместо чужих краев, может ехать к отечественным водам. Такие примеры, как и простые отказы, повторялись беспрестанно.
Но ни над кем дело не разразилось так плачевно, как над сыном бывшего некогда обер-шталмейстера князя Долгорукова, служившим в Государственной канцелярии и просившимся за границу на год по здоровью, не только расстроенному, но и совершенно разрушенному. На представлении о том государь, к испугу высшего петербургского общества, написал: «Уволить от службы».
* * *
Восхищение государя от Брест-Литовского шоссе, изъявлениям которого я был свидетелем, не осталось без последствий, можно сказать совершенно необычайных и беспримерных. Это шоссе, со всеми к нему принадлежностями, строил по подряду отставной поручик Вонлярлярский, человек очень хороший, очень умный и гениальный спекулятор, в совершенстве исполнивший в этом случае свою контрактную обязанность, но взявшийся за дело, как и всякий подрядчик, все же имея в виду извлечь для себя выгоды. Вдруг, приказом 25 сентября, он «за примерно-превосходное и совестное исполнение взятой на себя обязанности», был пожалован из отставных поручиков — прямо в статские советники, с назначением состоять при 1-м отделении Собственной его величества канцелярии для особых поручений!
* * *
12 октября совершилось пятидесятилетие службы нашего министра финансов. Это число пришлось в пятницу, всегдашний день его личного доклада; но государь, в нежной предупредительности, велел ему на этот раз явиться к себе, вместо пятницы, в четверг. Едва Вронченко вошел в кабинет, как государь, взяв со стола приготовленные заранее знаки Андреевского ордена, сам их на него возложил и потом прочел ему написанный собственноручно проект грамоты на эту милость.
Вронченко, почти в беспамятстве от такого счастья, припал к его ногам и умолял отдать ему этот черновой проект как драгоценнейшую для него награду; но государь не согласился, говоря, что проект отошлется в 1-е отделение Собственной канцелярии, для заготовления по нем настоящей грамоты.
В городе нельзя было обраться толков и пересудов о новом андреевском кавалере; но едва ли они имели основание. Важнейшее, неожиданнейшее, невероятнейшее, так сказать решительнейшее в карьере Вронченко было — назначение его управлять министерством финансов; все же прочес, как скоро труды и личность его были угодны государю, долженствовало следовать за этим само собою.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});