Глава XXVII
Много простых рыцарей стяжали бессмертную славу в достопамятные дни осады Збаража, но первым изо всех восславит лютня пана Лонгина Подбипятку, ибо доблести его столь велики были, что сравниться с ними могла лишь его скромность.
Была ночь, пасмурная, темная и сырая; солдаты, утомленные бдением у валов, дремали стоя, опершись на саблю. Впервые за десять дней неустанной пальбы и штурмов воцарились тишина и покой.
Из недалеких, всего на каких-нибудь тридцать шагов отстоящих казацких шанцев не слышно было проклятий, выкриков и привычного шума. Казалось, неприятель в своих стараниях взять противника измором сам в конце концов изморился. Кое-где лишь поблескивали слабые огоньки костров, укрытых под дерном; в одном месте казак играл на лире, и тихий сладостный ее голос разносился окрест; поодаль в татарском коше ржали лошади, а на валах время от времени перекликалась стража.
В ту ночь княжеские панцирные хоругви несли в лагере пешую службу, поэтому Скшетуский, Подбипятка, маленький рыцарь и Заглоба стояли на валу, переговариваясь тихо, а когда беседа обрывалась, прислушивались к шуму наполняющего ров дождя. Скшетуский говорил:
— Странно мне спокойствие это. Столь привычны стали крики и грохот, что от тишины в ушах звенит. Как бы подвоха in hoc silentio[191] не скрывалось.
— С тех пор, что нас на половинный рацион посадили, мне все едино! угрюмо проворчал Заглоба. — Моя отвага трех условий требует: хорошей еды, доброй выпивки и спокойного сна. Самый лучший ремень без смазки ссохнется и трещинами пойдет. А если вдобавок его в воде, точно коноплю, непрестанно мочить? Дождь нас поливает, а казаки мнут, как же с нас не сыпаться костре? Веселенькая жизнь: булка уже флорин стоит, а косушка — все пять. От вонючей этой воды и собака бы нос отворотила — колодцы доверху трупами забиты, а мне пить хочется не меньше, чем моим сапогам: вон, поразевали пасти, будто рыбы.
— Однако ж сапоги твои и этой не гнушаются водичкой, — заметил Володыёвский.
— Помолчал бы, пан Михал. Хорошо, ты чуть побольше синицы: просяное зернышко склюешь да хлебнешь из наперстка — и доволен. Я же, слава создателю, не такого мелкого сложенья, меня не курица задней ногой выгребла из песка, а женщина родила, потому есть и пить мне положено, как человеку, а не как букашке; когда с полудня, кроме слюны, во рту ничего не было, то и от шуток твоих воротит.
И Заглоба засопел сердито, а пан Михал, хлопнув себя по ляжке, молвил.
— Есть тут у меня баклажка — с казака нынче сорвал, но, будучи курицей из песка вырыт, полагаю, что и горелка от столь ничтожного червя вашей милости не придется по вкусу. — И добавил, обращаясь к Скшетускому: — Твое здоровье!
— Дай глотнуть, холодно! — сказал Скшетуский.
— Пану Лонгину оставь.
— Ох, и плут же ты, пан Михал, — сказал Заглоба, — но добрая душа, этого у тебя не отнимешь — последнее рад отдать. Благослови господь тех кур, что подобных витязей из песка выгребают, — впрочем, говорят, они давно перевелись на свете, да и не о тебе вовсе я думал.
— Ладно уж, не хочется тебя обижать — глотни после пана Лонгина, сказал маленький рыцарь.
— Ты что, сударь, делаешь?.. Оставь мне! — испуганно воскликнул Заглоба, глядя на припавшего к баклажке литвина. — Куда голову запрокинул? Чтоб она у тебя совсем отвалилась! Кишки твои чересчур длинны, все равно враз не наполнишь. Как в трухлявую льет колоду! Чтоб тебе пусто было.
— Я только чуточку отхлебнул, — сказал пан Лонгинус, отдавая баклажку.
Заглоба приложился поосновательней и выпил все до последней капли, а затем, фыркнув, заговорил уже веселее:
— Одно утешение, что, ежели нашим бедам конец придет и создатель дозволит из этой передряги живыми выйти, мы себя вознаградим с лихвою. Какая-никакая кроха и нам перепадет, надеюсь. Ксендз Жабковский не дурак поесть, но за столом ему со мной нечего и тягаться.
— А что за verba veritatis[192] вы с ксендзом Жабковским от Муховецкого услыхали сегодня? — спросил пан Михал.
— Тихо! — прервал его Скшетуский. — Кто-то идет с майдана.
Друзья умолкли; вскоре какая-то темная фигура остановилась возле них и приглушенный голос спросил:
— Караулите?
— Караулим, ясновельможный князь, — ответил, вытянувшись, Скшетуский.
— Глядите в оба. Покой этот не сулит добра.
И князь отправился дальше проверять, не сморил ли где сон измаявшихся солдат. Пан Лонгинус сложил руки.
— Что за вождь! Что за воин!
— Он меньше нашего отдыхает, — сказал Скшетуский. — Каждую ночь самолично все валы — до второго пруда — обходит.
— Дай ему бог здоровья!
— Аминь.
Настало молчание. Все напряженно всматривались в темноту, но ничего не могли увидеть — казацкие шанцы были спокойны. Последние огни и те погасли.
— Можно бы их всех во сне накрыть, как сусликов! — пробормотал Володыёвский.
— Как знать... — отвечал Скшетуский.
— В сон клонит, — сказал Заглоба, — глаза уже слипаются, а спать нельзя. Любопытно: когда можно будет? Стреляют, не стреляют, а ты стой, не выпуская сабли, и качайся от усталости, как еврей на молитве. Собачья служба! Ума не приложу, с чего меня так разобрало: то ли от горелки, то ли от злости на утреннюю выволочку, которой мы с ксендзом Жабковским безвинно подверглись.
— Что же случилось? — спросил пан Лонгинус. — Ты начал рассказывать, да не докончил.
— Сейчас и расскажу — авось перебьем сон! Пошли мы утром с ксендзом Жабковским в замок — поискать, не завалялось ли где чего съестного. Ходим, бродим, заглядываем во все углы — хоть шаром покати. Возвращаемся злые. А во дворе навстречу нам патер кальвинистский — явился готовить в последний путь капитана Шенберка — того, что на Фирлеевых позициях вчера был подстрелен. Я ему и говорю: "Долго ты, греховодник, здесь околачиваться будешь да на всевышнего хулу возводить? Еще навлечешь на нас немилость господню!" А он, знать, рассчитывая на покровительство каштеляна бельского, речет: "Наша вера не хуже вашей, а то и получше!" Как сказал, нас прямо оторопь взяла от возмущенья. Но я помалкиваю! Думаю себе: ксендз Жабковский рядом, пускай поспорит. А ксендз мой как зашипит и без размышлений свой аргумент выставляет: хвать богоотступника под ребро. Однако ответа на первый сей довод не получил никакого: тот как покатится, так и не остановился, покуда головой не уткнулся в стену. Тут случился князь с ксендзом Муховецким и на нас: что за шум, что за свара? Не время, мол, не место и не метода! Как школярам, намылили головы... Где тут, спрашивается, справедливость? Utinam sim falsus vates[193], но патеры эти фирлеевские еще на нас беду накличут...
— А капитан Шенберк на путь истинный не обратился? — спросил пан Михал.
— Какое там! Как жил, заблудшая душа, так и умер.
— И чего только люди коснеют в упорстве своем, отказывая себе во спасении! — вздохнул пан Лонгинус.
— Господь нас от насилия и казацких злых чар хранит, — продолжал Заглоба, — а они еще его оскорблять смеют. Известно ли вам, любезные судари, что вчера вон с того шанца клубками ниток по майдану стреляли? Солдаты говорили, куда ни упадет клубок, в том месте земля покрывается коростой...
— Известное дело: у Хмельницкого нечистая сила на побегушках, сказал, осеняя себя крестом, Подбипятка.
— Ведьм я сам видел, — добавил Скшетуский, — и, скажу вам, милостивые государи...
Дальнейшие его слова прервал Володыёвский, который, сжав локоть Скшетуского, шепнул вдруг:
— А ну-ка, тише!..
И, подскочив к самому краю вала, стал прислушиваться.
— Ничего не слышу, — сказал Заглоба.
— Тсс!.. Дождь заглушает! — объяснил Скшетуский.
Пан Михал замахал рукой, чтоб ему не мешали, и еще несколько времени простоял, насторожившись; наконец он вернулся к товарищам и прошептал:
— Идут.
— Дай знать князю! Он на позицию Остророга пошел, — так же тихо приказал Скшетуский, — а мы побежим предупредить солдат...
И друзья, ни секунды не медля, припустились вдоль вала, по дороге то и дело останавливаясь и тихим шепотом оповещая бодрствующих воинов:
— Идут! Идут!..
Слова неслышной зарницею полетели из уст в уста. Спустя четверть часа князь, взъехав верхом на валы, уже отдавал офицерам распоряженья. Поскольку противник, видно, рассчитывал застигнуть лагерь врасплох, во сне и бездействии, князь повелел его в этом заблуждении оставить. Солдатам приказано было держаться как можно тише и подпустить врага к самой подошве вала, а затем лишь, когда пушечным выстрелом будет дан сигнал, внезапно на него ударить.
Воинам не пришлось повторять дважды: дула мушкетов бесшумно были взяты на изготовку и настало глухое молчание. Скшетуский, пан Лонгинус и Володыёвский стояли рядом; Заглоба остался с ними, зная по опыту, что наибольшее число пуль ляжет посреди майдана, а на валу, рядом с тремя такими рубаками, всего безопасней.