Спустя некоторое время явилась другая послушница.
— Что же вы, мадемуазель, вас ждут уже целый час. Разве вы еще не одеты? Ах, как вам идет это платье! Но что это? Вы, кажется, плачете? Матерь божья, зачем же так огорчаться?
— Ах, сестра, душечка, прошу вас, скажите этому господину, что я больна. Я не могу выйти; я не в силах.
— Сказать, что вы больны? Боже мой, мадемуазель зачем же я стану лгать? Ведь вы здоровехоньки!
— Но я не хочу видеть господина де Вальвиля! — воскликнула я, бросаясь ее целовать.— Это выше моих сил нет, нет, я не могу.
— Что же делать? — сказала послушница.— Ну ладно. Пойду скажу ему что вы не в духе, расстроены, плачете...
— Ах, нет! — вскричала я.— Он не должен этого знать!
— Ну, тогда прошу прощения. Устраивайтесь, как знаете, а я не буду лгать ни за что на свете.
Продолжая спорить с послушницей, я нечаянно взглянула в зеркало — и показалась себе такой хорошенькой, так красиво одетой, что всякий пожалел бы, что лишился права на мое внимание, а я вдруг сразу приняла решение.
— Сейчас я спущусь,— сказала я послушнице,— сейчас выйду в приемную; ступайте сообщите об этом, а я следую за вами.
Она ушла; я вытерла глаза, постаралась скрыть следы слез, собрала всю свою гордость, вспомнила советы госпожи Дорсен и дала себе слово воспользоваться преподанным ею уроком и держаться непринужденно. Если я исполню намерение принести себя в жертву, постричься в монахини и покажу Вальвилю, как беззаветно я его люблю и какой постылой кажется мне жизнь без него, то я представлю этим такое полное, такое неопровержимое доказательство своей любви, что, право же, могу себе позволить немного отсрочить этот решительный миг, чтобы придать ему потом еще больше блеска и значения.
Итак, я сошла вниз; сердце мое сильно стучало, когда я входила в приемную; волна крови приливала к моему лицу при одной мысли, что сейчас, сию минуту мои глаза встретятся с глазами Вальвиля. «Но чего я страшусь, отчего робею? — спрашивала я себя.— Мне ли его бояться? Пусть он краснеет — он, непостоянный, ветреный, коварный, бессердечный, обманувший меня, нарушивший слово, преступивший клятву!» Этими рассуждениями я немного подбодрила себя и, воспрянув духом, смело вошла в приемную.
Изменник Вальвиль ожидал, что я буду бледна, убита; мой победоносный вид удивил, даже ошеломил его; я заметила его волнение; что-то шевельнулось в его лице, и это внутреннее движение означало: «Как она хороша!» Я поняла его так же ясно, как если бы он выговорил это вслух: ведь самолюбие проницательно, оно видит все — даже то, что от него желают скрыть. Вальвиль поклонился мне, я ответила ему реверансом. Он сел и довольно долго молчал, глядя на меня; я тоже не говорила ни слова.
— Я уже думал, мадемуазель,— сказал он наконец,— что вы совсем не выйдете; ждать тут довольно скучно.
Заметьте, дорогая, ему было «скучно»! Раньше он говорил о своем нетерпении, а не о скуке. Я извинилась спокойно и вежливо, как бы говоря: «Я с вами учтива, но не более того».
— О, боже, как вы красиво одеты! Вы собираетесь куда-нибудь ехать?
— Нет, сударь.
На этом разговор оборвался.
Вальвиль смотрел на меня с пристальным вниманием и, казалось, о чем-то тревожно размышлял.
— На вашем лице не видно никаких следов болезни; вы выглядите прелестно,— сказал он наконец.
Я поклонилась.
— О чем вы думаете мадемуазель?
— Я? Ни о чем.
— Ни о чем! Это легче сказать, чем сделать.
— Но это так.
И мы снова умолкли.
— Вы говорили с моей матушкой? — спросил он довольно робко и потупил глаза.— Боюсь, она жалуется на меня; и вы, наверно, думаете, что у вас тоже есть основания быть недовольной мною? Я вовсе не отрицаю своей вины; вам обеим есть в чем упрекнуть меня...
— Госпожа де Миран добра,— прервала я его,— она вас любит, сударь, и вы никак не должны сомневаться в ее снисхождении: все давно улажено. Я рада сообщить вам, если вы этого еще не знаете, что с ее стороны вы не встретите никаких препятствий своему счастью.
— Что вы подразумеваете под моим счастьем, мадемуазель? — воскликнул Вальвиль удивленным тоном.
— Ваш брак с мадемуазель Вартон,— ответила я холодно.— Неужели меня можно не понять? Так я непременно должна назвать ту цель, к которой влекут вас ваши желания? Люди обыкновенно не забывают того, чего страстно желают.
Эти слова, произнесенные шутливым тоном и с легкой улыбкой, произвели чрезвычайное действие на неблагодарного. Надо признаться, что улыбка моя была весьма лукавой.
Смотреть прямо в глаза изменнику, который старается щадить ваше горе (ибо он воображает, что вы умираете от горя), говорить о своей сопернице, называть ее, не сморгнув глазом, по имени, с улыбкой и полным хладнокровием — прямо, тут есть чем поразить неверного и уязвить его самолюбие. Вальвиль, во всяком случае, был уязвлен.
— Я бы очень желал,— сказал он с явной досадой,— быть обязанным своим счастьем именно вам; собственно, я даже не сомневаюсь, что уже в долгу перед вами. Теперь мне ясно: вы сами просили матушку разрешить мне жениться на другой. Это говорит о том, какая у вас прекрасная душа; это даже поучительно для такого грешника, как я.
Он пытался рассмеяться, но улыбка его больше походила на гримасу.
Я была немного задета его тоном и ответила все с той же холодностью:
— Я еще не совсем забыла, что вы когда-то питали намерение составить мое счастье, сударь; не удивительно, что я теперь могу быть равнодушной к вашему счастью и потому не хочу упустить случай, быть может единственный, оказать вам услугу.
— Еще не совсем забыли? — перебил он.— Не совсем! Хорошо сказано, и очень к месту. Значит, сделав столь великодушное усилие, вы полагаете, что мы в расчете и что вы уже имеете полное право забыть меня совсем? Так ли я вас понял, мадемуазель?
Судите сами, дорогая, как странно устроено сердце мужчины и как причудлив его ум! Вальвиль пришел просить меня, чтобы я умиротворила его мать. Его посещение не имело никакой иной цели — это я узнала после со всей достоверностью. Оказалось, что я угадала его желания и опередила его просьбу, что все уже решено и улажено, и что же? Он рассердился! Можно ли вообразить большее легкомыслие, большее непостоянство? И они смеют рассуждать о нас!
Господин изменник рассчитывал, видите ли, на героическое усилие, вырванное у моей любви, а не на свободу, которой он был бы обязан только моему равнодушию; он был недоволен, что я как бы говорила мадемуазель Вартон: «Вот он, пожалуйста, можете взять его себе, мне он больше не нужен». Нет! В угоду ему я должна была крикнуть ей, рыдая: «Вы отнимаете у меня самое дорогое на свете! Я уступаю вам свое единственное сокровище и буду оплакивать его всю жизнь!» Вот чего хотел он, и чего не хотела я.