Хозяйке дома, встречавшей опоздавших стихотворцев, Маяковский хмуро сказал:
– Устал до чёрта! Да ещё освистан!
Хозяйка удивилась. А уставший поэт улыбнулся и (в пересказе Павла Антакольского) описал проход по ночной Москве:
«Маяковский коротко объяснил хозяйке, что их задержало какое-то выступление, что они идут с другого конца города:
– Пешком по трамвайным путям, освистанные не публикой, а метелью.
Что-то было в нём от интеллигентного рабочего высокой квалификации – не то монтёр-электрик, не то железнодорожник, ненароком забредший в особняк инженера из «красных»: ситуация, близкая к драматургии Горького. От него шла сдержанная, знающая себе цену сила. Он был вежлив, может быть, и подчёркнуто вежлив. Это было вежливостью победителя».
К коллегам по поэтическому цеху обратился Давид Бурлюк, который сказал:
«Этот вечер важен и интересен тем, что он является по сути своей историческим турниром, на котором хотя и подняты дружественно забрала, но вечные соперники впервые лицом к лицу видят друг друга».
Настала очередь читать стихи Маяковскому.
Борис Пастернак:
«Он поднялся и обняв рукою край пустой полки, которою кончалась диванная спинка, принялся читать «Человека»».
Павел Антакольский:
«Он встал, застегнул пиджак, протянул левую руку вдоль книжной полки и прочёл предпоследнюю главу «Войны и мира». Потом – отрывки из поэмы «Человек».
Он читал неистово, с полной отдачей себя, с упоительным бесстрашием, рыдая, издеваясь, ненавидя и любя. Конечно, помогал прекрасно натренированный голос, но, кроме голоса, было и другое, несравненно более важное. Не читкой это было, не декламацией, но работой, очень трудной работой шаляпинского стиля: демонстрацией себя, своей силы, своей страсти, своего душевного опыта.
Все слушали Маяковского, затаив дыхание, а многие – затаив своё отношение к нему. Но слушали одинаково все – и старики и молодые».
Илья Эренбург:
«Вячеслав Иванов иногда благожелательно кивал головой, Бальмонт явно томился, Балтрушайтис, как всегда, был непроницаем, Марина Цветаева улыбалась, а Пастернак влюблёно поглядывал на Владимира Владимировича. Андрей Белый слушал не просто – исступленно и, когда Маяковский кончил чтение, вскочил настолько взволнованный, что едва мог говорить».
Поэту Андрею Белому (Борису Николаевичу Бугаеву) было тогда 38 лет. Начало мировой войны он провёл в Швейцарии, на родину вернулся лишь в августе 1916-го.
Борис Пастернак:
«Белый слушал, совершенно потеряв себя… Случай сталкивал на моих глазах два гениальных оправдания двух последовательно исчерпавших себя литературных течений. В близости Белого, которую я переживал с горделивой радостью, я присутствие Маяковского ощущал с двойной силой. Его существо открывалось мне во всей свежести первой встречи».
Давид Бурлюк:
«Едва кончил Маяковский – с места встал побелевший от переживаемого А.Белый и заявил, что даже представить себе не мог, что в России в это время могла быть написана поэма столь могучая по глубине замысла и выполнению, что вещью этой двинута на громадную дистанцию вся мировая литература и т. д.».
Все дружно зааплодировали Маяковскому.
Потом было застолье, в разгар которого быстро пьяневший Бальмонт попросил слова.
Давид Бурлюк:
«Встал маститый К.Д.Бальмонт. Вскинул движением проснувшегося орла – характерный жест – свою „обожжённую солнцем скитаний голову“. Начал читать сонет. В этом сонете, сквозь дружескую и отеческую похвалу, звучала горечь признания в сдаче позиции отступления на второй план».
Павел Антокольский:
«В руке у него была маленькая книжка. Он прочитал только что, тут же за столом, написанный, посвящённый Маяковскому сонет:
Меня ты бранью встретил, Маяковский…
Помню одну только эту первую строку. В дальнейшем предлагалось забвение и мир – не надо, дескать, помнить зла: «я не таковский», – так, очевидно, кончалась вторая строфа сонета.
Маяковский доброжелательно улыбался, был немного сконфужен, попросил, чтобы Бальмонт отдал ему своё произведение».
Бальмонт просьбу удовлетворил, и у Бурлюка была возможность вчитаться в сонет повнимательней. В июне 1919 года, давая интервью другому поэту, Николаю Асееву (для владивостокской газеты «Дальневосточное обозрение»), он привёл строки Бальмонта:
«Вернувшись к улицам московским —
я смерти предан Маяковским,
суровым басом гневной львицы
рычал он: «вот стихи-гробницы»».
В финальных строках сонета не было призыва не помнить зла – вот они:
«И ты, и я – мы птицы!
Ты написал блестящие страницы, —
но не разгрыз Бальмонтовской цевницы!»
Цевница – это старинная пастушеская дудка.
Между прочим, когда через какое-то время у самого Бальмонта на одном из публичных выступлений спросили, почему он перестал издавать свои произведения, он ответил:
«– Не хочу… Не могу печатать у тех, у кого руки в крови».
Есть свидетельство, что ЧК всерьез заинтересовались этим поэтом, считая его «враждебным» революции. Кто-то даже предложил расстрелять этого «врага большевиков». Однако отправить Бальмонта на тот свет не удалось – при голосовании «расстрельных» голосов не хватило.
Но вернёмся к поэтическому вечеру в морозной и тёмной Москве. Московская газета «Мысль» писала:
«Следует отметить, что столкновение двух указанных крайностей привело к неожиданному результату – к признанию „стариками“ футуриста Маяковского крупным талантом».
Илья Эренбург отметил другую особенность этого триумфа молодого поэта:
«Маяковского рассердила чья-то холодная вежливая фраза. Так с ним всегда бывало: он как бы не замечал лавров, искал тернии».
Восторженная встреча поэмы «Человек» у поэтов старшего поколения окрылила Маяковского, дав ему основания задуматься над вопросом: а может, он и в самом деле Мессия, пророк, пришедший сказать людям истину?
На такой вывод наталкивает и Сергей Спасский, тоже присутствовавший на том вечере и описавший самый его финал:
«Потом спускались по тёмной лестнице, не разговаривая. Третьесортный актёр сунулся к Маяковскому с замечанием:
– Вы неправильно произносите слово «солнце». Надо говорить «сонце», а не «солнце».
Голос Маяковского раздался из темноты:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});