Ну и сморило ее после обеда. Прошлую-то ночь совсем не отдыхала, а как пообедала, села на стул и задремала. А он следил за ней, встал потихоньку со своей койки, моргает мне, гримасы строит. Пошел к двери, а сам все моргает через плечо, гримасы строит, и на цыпочках — за порог. Я его не останавливала и ее будить не стала. — Она смотрит на Хайтауэра широко раскрытыми, серьезными глазами. — Боялась. Разговор у него чудной. И смотрит как-то не так. Вроде моргает и гримасы строит не для того, чтобы я ее не будила, а будто показать хочет, что со мной будет, если разбужу. Я и забоялась. Ну и лежала тут с маленьким, а вскорости она сама встрепенулась. Тут я и поняла, что засыпать-то она не хотела. Проснулась она словно уже на ходу, когда к его койке бежала, — и трогает ее, словно не верит, что он ушел. Стоит возле койки и по одеялу хлопает, словно ищет, не потерялся ли он где под одеялом. А потом на меня посмотрела, раз только. И не моргала, гримас не строила, но лучше бы уж, кажется, моргала. И спросила меня, я сказала, тогда она надела шляпу и ушла. — Она смотрит на Хайтауэра. — И рада я, что ушла. Нехорошо, верно, так говорить, после всего, что она для меня сделала. Да ведь…
Хайтауэр стоит над койкой. Он как будто не видит ее. Лицо его очень серьезно; кажется, что оно постарело на десять лет, пока он тут стоял. Или стало выглядеть так, как должно выглядеть, а когда он входил в комнату — было чужим самому себе.
— В город, — говорит он. Тут его глаза оживают, снова начинают видеть. — Что ж, теперь ничего не поделаешь, — говорит он. — Кроме того, люди в городе… нормальные… найдется же там несколько человек… Почему вы рады, что они ушли?
Она опускает взгляд. Ее рука движется около головы ребенка, не прикасаясь к ней, — жест инстинктивный, ненужный и, по-видимому, неосознанный.
— Она ко мне добра была. Мало сказать добра. Маленького держит, чтобы я отдохнуть могла. Все время бы его держала, сидя на этом вот стуле… Вы уж меня извините. И сесть-то вас не пригласила. — Она смотрит на него, пока он подтаскивает к койке стул и садится. — Сидит так, чтобы его видеть, а он на койке, притворяется, будто спит. — Она внимательно смотрит на Хайтауэра; в глазах ее вопрос. — Все время зовет его Джо. Когда имя у него совсем не Джо. А она все время… — Она следит за лицом Хайтауэра. В ее глазах — озадаченность, вопрос, сомнение. — Все время говорит про… Путает она чего-то. Я и сама порой путаюсь — послушаешь ее… а как не слушать-то… — Ее глаза, ее слова нащупывают что-то, растерянно ищут.
— Путает?
— Все время говорит про него, как будто его папа — этот… который в тюрьме, этот мистер Кристмас. Она все твердит, и я путаться начинаю, иногда прямо не могу… прямо сама путаюсь и тоже думаю, что папа его — этот мистер… мистер Кристмас… — Она наблюдает за ним; кажется, что она совершает над собой какое-то мучительное усилие. — Знаю же, что это не он. Понимаю, что глупость. Все потому, что она твердит и твердит, а я не совсем, что ли, окрепла и сама начинаю путаться. И страшно…
— Что?
— Не нравится мне, что путаюсь. И боюсь, запутает она меня совсем — вроде как говорят, если глаза скосишь к носу, так потом и останешься… — Она смотрит в сторону. Не шевелится. Чувствует, что он наблюдает за ней.
— Вы говорите, ребенка зовут не Джо. А как его зовут?
Она не сразу переводит взгляд на Хайтауэра. Потом поднимает глаза. И отвечает — слишком быстро, слишком легко:
— Я его еще не назвала.
И он понимает — почему. Он будто видит ее впервые с тех пор, как вошел. Впервые замечает, что волосы ее недавно расчесаны и лицо тоже как-то посвежело, и видит наполовину прикрытые простыней, словно она сунула их туда впопыхах при его появлении, гребень и осколок зеркала.
— Когда я вошел, вы кого-то ждали. Причем — не меня. Кого вы ждали?
Она не отводит взгляда. В лице ее не заметно ни притворства, ни простодушия. Нет в нем также спокойствия и безмятежности.
— Ждала?
— Вы ждали Байрона Банча? — Она по-прежнему не отводит взгляда. Лицо у Хайтауэра серьезное, твердое, ласковое. Но есть в нем та безжалостность, какую ей случалось видеть на лицах хороших людей, ей встречавшихся, — обычно мужчин. Он наклоняется и кладет ладонь на ее руку, которая поддерживает тельце ребенка.
— Байрон — хороший человек, — говорит он.
— Да, я это знаю не хуже других. Наверно, даже лучше.
— И вы хорошая женщина. Будете ей. Я не хочу сказать… — быстро поправляется он. И умолкает. — Я не хотел сказать…
— Я понимаю, — говорит она.
— Нет. Не это. Это не важно. Это пока ничего не значит. Все зависит от того, как вы потом этим распорядитесь. Собой. Другими. — Он смотрит на нее; она не отводит взгляда. — Отпустите его. Прогоните от себя. — Они смотрят друг на друга. — Дочь моя, отошлите его. Вы, наверно, почти вдвое его моложе. Но прожили вы вдвое больше его. Он вас никогда не догонит, никогда не сравняется с вами — он потерял слишком много времени. И это — его ничто — так же непоправимо, как ваше все. Он так же бессилен вернуться вспять и что-то сделать, как вы — отменить сделанное. У вас мальчик — не от него, от другого мужчины. В его жизнь войдут двое мужчин и только третья часть женщины, а он заслуживает хотя бы того, чтобы в его жизнь, тридцать пять лет не занятую ничем, вторглись — если уж должны вторгнуться — без двух свидетелей. Прогоните его.
— Не мое это дело. Он свободен. Спросите его. Я его не держу.
— В том-то и дело. Вы, вероятно, не удержали бы его, если бы старались. В том-то и дело. Если бы вы умели за это взяться. Впрочем, если бы вы умели, вы не лежали бы тут на койке с грудным ребенком. Так вы не хотите прогнать его? Не хотите сказать ему решительно?
— Больше, чем сказала, я не могу сказать. Я ему пять дней назад сказала «нет».
— «Нет»?
— Он хотел, чтобы мы поженилась. Сразу же. А я сказала «нет».
— А сейчас бы вы сказали «нет»?
Она смотрит на него с твердостью.
— Да. И сейчас бы сказала.
Он вздыхает, большой, мешковатый; лицо у него опять усталое, безвольное.
— Я вам верю. Вы будете говорить это, пока не