лежал здоровый британский моряк, человек лет тридцати пяти, не более, с каштановыми волосами, голубыми глазами, открытым лицом, который готовился расстаться с жизнью и лишиться навсегда любви дочери, ожидавшей его в Англии, лишь потому, что тлетворное дыхание чудовища коснулось его и лживый язык его наговорил ему басен о золоте. Сотни людей, таких же невинных, как и этот человек, покинули своих жен и детей, сделались отщепенцами общества, тюремными птицами, преступниками, человеческими отбросами потому, что дьявольские сети опутали их, преступные руки вцепились в них, лживый голос прельстил их.
Многих людей видел я умирающими, но ни один из них не умирал так, как этот: с именем ребенка своего на устах и образом его перед своими глазами.
О чем должен был говорить я в эту минуту? О вечной ли надежде на правосудие Всемогущего и Милосердного Бога или о тех местах, где благочестивые люди находят себе успокоение? Колин Росс думал о дочери, которая никогда больше не будет называть его отцом и которую он никогда не назовет своей дочерью…
Я был бы рад о многом расспросить этого человека, но у него не хватило бы сил отвечать. Матросы клялись мне, что все обстоит благополучно с Анной, и он, в свою очередь, поддерживал их с таким жаром, какой только мог выказать, несмотря на свои падающие силы.
— Мы собирались ехать в Бразилию и устроить переезд мисс Анны в Лондон. Там отец ее, генерал Фордибрас. Если с ней что-нибудь случилось, то лишь после того, как я покинул палубу. Матросы боготворили ее… Я не могу не согласиться с вами, что они грубы, но я собственной рукой убил одного, а матросы поручились мне за второго, спаси его Господи! Вы найдете мисс Анну здоровой и невредимой и отвезете ее к отцу. Больше я ничего не могу посоветовать вам, сэр! Вы в достаточной безопасности на борту, пока продолжается эта смута, но как только все успокоится, спасайтесь, ради Бога, ибо тогда ни одной минуты нельзя будет поручиться за вашу жизнь. Вспомните, чем рискует это судно, вступая в порт, да еще с вами: ведь о нем могут спросить вас. И матросы, и пассажиры поспешат в равной мере предупредить это. Нет, доктор, спешите обратно на яхту, пока можете, и предоставьте этих людей собственной судьбе.
Он говорил с большим достоинством, но я не нашел нужным сказать ему, что и сам уже думал о том, что он советует мне. Уходя от него, я пообещал ему посетить его жену и ребенка в Ньюкасле и сделать для них все, что смогу, а главное — скрыть от них истину и не говорить о мрачной истории его жизни, ибо, говорил он, «имя мое дорого для них». Ему оставалось недолго жить, и благодатная сонливость, так часто бывающая предвестницей смерти, быстро овладела им, навеяв на него тихие сны.
Случилось это с ним около одиннадцати часов ночи. Туман был теперь гуще, но он тянулся больше к северу, и воздух вокруг нас понемногу светлел.
Я питал некоторую надежду, что увижу яхту, когда усилится ветер, и ожидание это было самым ужасным для меня за все время этого смелого предприятия, повергая меня в отчаянное состояние духа и внушая сомнения относительно благоприятного исхода дела.
Почему друзья мои не спешат до сих пор ко мне? Что задерживает их? Как решаются они оставлять меня здесь, во власти этих головорезов, в тенетах паутины, где всякая вспышка гнева могла лишить меня жизни, где свобода моя зависела от негодяев? Здравый смысл должен был мне подсказать, что они ничего не могли сделать в данную минуту, но здравому смыслу не было здесь места, и для меня это был самый мрачный час за все время моего пребывания там. Напрасно возмущался я своими поступками и тем рассуждением, которое заставило меня ступить на борт этого судна. Было безумием с моей стороны приехать сюда, безумием поверить этим людям.
Я начинал уже замечать кое-какие проявления меньшего почтения к себе… Быть может, это была чистейшая фантазия, но мысль эта засела у меня в голове, а разговор с американцем не способствовал тому, чтобы рассеять ее.
— Я хочу отправиться к себе на яхту, — сказал я ему приблизительно около часа ночи. — Я отправлюсь на яхту, но на рассвете вернусь обратно и посмотрю, что я еще могу сделать для вас. Мистер Росс сказал мне, что вы собираетесь в Бразилию. Это меня не касается. На судне у вас нет больше человека, которого я ищу. Ко всем остальным я никакого отношения не имею, как и они ко мне. Устроим прежде все как следует, а потом будем говорить о высадке на берег.
Этого мне не следовало говорить. Не успел я произнести последних слов, как заметил, что американец совсем не думает о яхте и, отступив к лестнице, ведущей вниз, объяснил мне положение дел.
— Не поехали ли ваши люди на сенокос, доктор? — сказал он далеко не шутливым тоном. — Не думаю, чтобы дело было в этом. Мои товарищи нуждаются в вас, а пока они нуждаются в вас, придется оставаться здесь. Не спуститься ли вам лучше вниз и посмотреть на Гарри Джонсона? Он неистовствует как безумный. Вы можете войти туда потихоньку… я посмотрю, что может сделать для вас Вильямс… хотя вам прежде всего нужно позаботиться о гамаке — об этом нет двух мнений.
На это я ответил в таком же решительном тоне, что только я один могу распоряжаться своими приездами и отъездами, а приятель его может подождать своей очереди. Продолжительное знакомство с нравами подобных негодяев убедило меня в том, что слабость и вежливость не имеют для них никакого значения и единственным оружием против них может служить только твердость характера, доведенная почти до бесчеловечности. Я готов был убить этого человека, осмелься он только грубо ответить, и надо было видеть, с каким удивлением он выслушал мои слова.
— Не обижайтесь, доктор, — сказал он, — я скажу Гарри, что вы хотите уехать на время. Не думайте, что мы не чувствуем себя обязанными вам за то, что вы для нас сделали. Матросы много чего готовы сказать вам за это. Пользуйтесь своим временем и поступайте, как вам лучше. Всемогущему Богу