— А куда ты девал второй мешок?
— Доволок до канавы, — улыбнулся Вахтанг. — Вспорол и высыпал в воду. Концы в воду, я правильно сказал?
— Ты правильно сказал, генацвале.
Вахтанг довольно заулыбался, но вдруг грустно задумался и со вздохом спросил:
— Скажи, пожалуйста, зачем человеку столько ворованных сладостей? Ты сказал: для варенья?
— Я имел в виду самогон.
— Фу!.. — с великим отвращением сказал Вахтанг.
На другой день случился обыск, но ничего, естественно, не нашли. Сын шакала получил срок и отбыл, и все пошло по-прежнему, если не считать того, что в недалекой канаве расплодились огромные сизые мухи. Однако концы стоили того, чтобы их спрятать в воду.
2
Абзац? Да нет, пожалуй, скорее отступ.
Написал вот, что концы удобнее всего прятать в воду, и вспомнил о случайном знакомстве со спасителем Метелькина, а ныне начальнике нашей Сортировки, и попросил Кима пригласить его на очередной шашлык. Чем-то он заинтересовал меня. Очень может быть, что подчеркнуто деловым представлением.
С ним явился и Метелькин, опекавший своего спасителя. Ким не очень-то его жаловал за болтовню без всяких поводов, почему руководитель всей нашей глухоманской печати весьма застенчиво, что ли, решил вновь представить своего спасителя и друга, пояснив:
— Незабвенные студенческие времена…
Впрочем, друг опять представился сам:
— Маркелов.
И опять не понравилось мне такое представление, официальное, как сухарь, и хмурое, как тот же сухарь в солдат-ском варианте, выданный вместо обеда после пробега с полной выкладкой. А рукопожатие — понравилось. Крепкое, цепкое и какое-то… надежное, что ли. Будто он мне руку подал в момент, когда я над пропастью завис. Да, такая рука могла спасти, о чем без устали рассказывал Метелькин всем подряд в Глухомани.
— Я плавать-то не умею, а — девчонки на берегу. На комсомольском отдыхе дело случилось. Ну, нахлебался и пошел ко дну как утюг, правда, зато улыбку давил, как удавленник. А очнулся на берегу! На берегу, искусственное дыхание мне делают…
Вот тут, пожалуй, и абзацу место найдется.
Представляете, шашлычок с лучком, водочка в запотевшей бутылочке, и Метелькин наконец-таки замолчал. Один друг что-то об огородах опять завздыхал, второй дружбе народов нарадоваться вдосталь никак не может, Метелькин помалкивает, а третий, так сказать, свежеиспеченный знакомец, на вкус еще не распробованный, вдруг — поперек всех вздохов и радостей:
— Дружба народов — очередная советская бессмыслица. Просто пустой лозунг.
— Что значит: пустой, слушай?.. — вскипел горячий грузин. — Зачем так говоришь? Дружба — великая цель, дружба — мечта, понимаешь? Мечта народов — вот что такое наша дружба!
— Наша? Вот наша с тобой — полностью согласен. У костра да за бутылочкой с шашлыком. Только для всех не хватит ни шашлыка, ни бутылок.
— Зачем говоришь так, слушай? Дружба, это… Как бы сказать?.. Кирпичи будущего — дружба! Вот! Кирпичи будущего!
— Из кирпичей будущего чаще всего тюрьмы строят.
Что и говорить, странным нам поначалу показался новый знакомец. Вроде бы и верно говорил, но всегда — против шерсти. И скулами при этом очень уж хмуро ворочал. Вязко, угрюмо и тяжело. Я не выдержал, спросил негромко:
— Что колючий, как ерш? Язва скулит, что ли?
— Язва, — буркнул в ответ. — Неизлечимая. И лекарств от нее никаких нет. Разве что напиться до беспамятства.
— Сурово. Где подцепил?
— Мне подцепили.
— Да ты хоть у шашлыка не темни, Маркелов. Не хочешь — не говори, твое дело.
— Общее, — сказал. — Общее это наше дело, а отдуваться пришлось в одиночку.
Я очень тогда, помнится, разозлился:
— Все! Поговорили, и — точка. Извини, если что не так, как говорится.
Помолчал он, посопел. Потом спросил вдруг:
— У тебя место рождения имеется?
— Естественно, — говорю.
— Так вот, у меня нет его, места рождения. Это естественно или — как?
— То есть… — я малость оторопел. — То есть как так — нет? Ты же где-то родился?
— Я-то родился, а место… Место исчезло. Как говорится, с концами. И на земле более не числится.
— Что-то ничего я не понимаю. Может, объяснишь по-человечески, без тумана.
— Человеческого там ничего не было. — Маркелов вздохнул. — Какое тебе человеческое в великих замыслах, как изгадить землю, на которой живешь? А первым таким планом…
Он вдруг замолчал, точно прислушиваясь к самому себе. Мы ждали, что он скажет, однако пришлось подтолкнуть:
— Что с первым планом-то, Маркелов?
— Что?.. — он словно очнулся. — Скажи лучше, где центр красоты России?
— Третьяковка, — буркнул Ким.
— Третьяковка — красота писаная. А где была неписаная, о которой песни по всей Руси пели?
— Волга, наверно, — сказал я.
— Вот. — Маркелов зачем-то погрозил мне пальцем. — А красота — опасна, она нас спасти могла, всю Россию спа-сти могла, весь народ. Потому-то и решено было расправиться с ней в первую очередь.
— Как расправиться? — насторожился Кобаладзе. — Скажи, какой смысл вкладываешь?
— Большой. Такой Волгу сделать, чтоб с Марса ее видно было. Затопить к такой-то матери, и вся недолга. И все исчезнет. Все!.. Берега в сосновых борах, заливные луга, хру-стальная вода, перекаты, стерлядь под Нижним Новгородом и вообще вся рыба. Цепь болот от Рыбинска до Волго-града вместо Волги-матушки. Гнилых, неподвижных, все заливших стоячей водой и ничего не давших.
— Электричество, — Ким опять буркнул, точно подбрасывал полешко в костер.
— А что, кроме Волги, рек не нашлось? Да в Сибири…
— Сибирь далеко слишком, — сказал я. — Посчитали — невыгодно оказалось.
— Это при рабском-то труде нашем невыгодно? — Маркелов зло усмехнулся. — Да там зеки одними лопатами любую плотину бы построили, как никому не нужный Беломорско-Балтийский канал имени товарища Сталина. Даже не за лишнюю пайку хлеба — за то, чтобы били хотя бы через день. Вот тебе и вся лампочка Ильича.
Странный это был разговор, я даже заподозрил, не провокацию ли нам устраивают. И только подумал об этом, как Ким сказал:
— Посадят тебя.
Маркелов глянул на него, поразмышлял, пожевал губами. И усмехнулся:
— Это вряд ли. Под их задами и так уж кресла трещат.
— Убежден? — спросил я с некоторой надеждой на то, что слух у нового знакомца лучше, чем у меня.
— Нутром чую. А с Волгой они очень тогда торопились. Надо им было, ну прямо позарез надо было Волгу уничтожить.
— Далась тебе эта Волга.
— Далась. Родился я на ней. В городе Мологе родился, в том самом, над которым теперь болотная ряска колышется. За месяц до затопления на свет божий появился, но записать меня в загсе успели. Так что оказался я гражданином города, которого нет.
— Мешает анкеты заполнять? — спросил я.
— Прежде мешала, а теперь уж и забыли мы про Мологу эту. О Калязине еще помним, потому что колокольня над водой торчит, а над другими утопленниками и этого знака нет. Говорят, что мы-де народ отходчивый, зла не помним. А мы не зла — мы истории своей не помним, что уж тут хорошего? Что хорошего, когда население города, в котором рыбаки да бурлаки жили тихо и мирно, вдруг взяли да и выковырнули, точно чирей. Всех поголовно, сам НКВД выселял, будто преступников. Всех сковырнули, а память осталась. На кладбищах, где предки лежат, в церквах, где родители венчались, в кабаках, где отцы пили со счастливой путины. Только все под воду ушло вместе со стариками.
— Их что, не вывезли? — насторожился наш грузин, всегда чутко приверженный к старикам.
— За ними, как за зверьем, охотились, да они в городе том выросли, вкалывали в нем, любили в нем, венчались, детей рожали, а потому и знали, где схорониться, чтобы никто не нашел.
— Добровольно утопли, что ли?
— По приказу совести своей утопли, — строго и как-то торжественно, что ли, поправил Маркелов. — Мать рассказывала, что дед с бабкой сутки пред иконами с колен не вставали, а потом перекрестили детей да внуков и сказали, что никуда не поедут. Что обузой не хотят быть, что родина их здесь, родителей могилы… — Маркелов вздохнул. — И ушли. Куда — неизвестно, хотя, мать говорила, отца моего долго допрашивали, но потом отпустили. А от деда с бабкой с той поры — ни ответа, ни привета.
— Узнать не пытался?
— Пытался. По инстанциям ходил, просил к архивам меня допустить. Но — вызвали, как водится, в кабинет, который пострашнее, и предупредили, чтобы особо не любопытствовал.
Он помолчал. Выдавил улыбку:
— На шашлык вроде приглашали?
Никто и слова не сказал, точно боясь эту тишину нарушить. Только Ким потянулся к бутылке и стал разливать. Но — осторожно, чтобы не булькнуло ни разу.
Не булькнуло. Молча все выпили.
Закусывал я тем шашлычком как-то без аппетита, помнится. Не потому, что вдруг жалко стало неизвестных мне стариков со старухами, а потому, скорее, что о патриотизме вдруг размышлять принялся. Вроде бы ни с того ни с сего, а вот — такой странный кульбит патриотизма. В его реальном, а не митинговом проявлении: с родной земли — умри, а не сходи. С родной земли. С пятачка того, где впервые за-орал, на свет божий вылупившись. Где первое слово свое выговорил, для всех общее: «Ма-ма». Вот таким он мне тогда представился. В своих первородных одеждах…