— А где портрет негритянки?
— Что?
Она указала в глубь помещения:
— Там всегда висел портрет негритянки. Той самой, что сидит на старом рынке и плетет корзинки.
Однажды, в самом начале первого курса, я брел по рынку и увидел эту женщину. Ей было за семьдесят. Она сидела, прислонившись к кирпичной стене, и у ее ног стояли сотни корзиночек. Беззубая, с узловатыми руками, в грязном платье, старой шляпе, с соломинкой во рту… и все-таки в ее глазах что-то было. Я спросил разрешения и провел на рынке неделю — каждый вечер в течение часа, когда солнце скрывалось за деревьями.
Эбби сказала:
— Буквально все рисуют афроамериканцев. — Она пожала плечами. — Это легкая добыча. Но вы сделали то, чего не удавалось другим. Даже в Нью-Йорке. Вы передали взгляд. У мисс Рейчел, — она коснулась рамы одной из моих работ, повернутых лицом к стене, — самые добрые и красивые глаза на свете.
— Вы ее знаете?
Она посмотрела на меня:
— Я ведь здесь выросла.
Я смутился и почесал в затылке. Эта картина никогда не стояла на витрине.
— Но где вы видели этот портрет?
Она скрестила руки на груди и кивнула в сторону окна.
— Мы не знакомы, но время от времени я подглядывала. Смотрела, что у вас новенького. Над чем вы работаете. — Девушка сняла солнцезащитные очки, и я впервые увидел ее лицо.
— Так это вы торчали за стеклом?
Эбби кивнула.
— Почему же вы ни разу не зашли? Я не кусаюсь.
Она пожала плечами:
— Иногда приятно остаться неузнанной.
Еще минут двадцать Эбби рассматривала мои картины. Она смотрела, а я чувствовал себя так, будто меня голым выставили на всеобщее обозрение.
Наконец она обернулась ко мне:
— Когда вы заканчиваете учебу?
— Теоретически летом.
— У вас проблемы?
— Ну… в общем, нет.
Она разгадала причины моего колебания и подошла ближе.
— У нас рождественская вечеринка. Мы их каждый год устраиваем. Я буду рада, если… если вы придете.
— Что? То есть… — Я старался говорить так, будто подобные вещи мне не в новинку. — Ну да. Конечно.
— В субботу. В семь. Я пришлю водителя.
Водителя?!
— Ладно. Конечно. — Я ткнул в сторону улицы: — Машину я оставляю там, за углом. Чтоб не загораживала вид.
Она в последний раз окинула взглядом студию и задержалась на единственной фотографии.
13 июня 1948 года Ната Фейна послали на стадион «Янки». Штатный фотограф заболел. Нат, тридцатитрехлетний уроженец Манхэттена, обычно поставлял интересные жанровые снимки для «Нью-Йорк геральд трибюн» — так, однажды он сфотографировал кладбище с указателем одностороннего движения на переднем плане. Но 13 июня все было по-другому. Это была 25-я годовщина знаменитого стадиона в Бронксе, и зрители собрались, чтобы проводить на покой знаменитого «третьего номера». Малыша Рута. Стадион был его домом, и все пришли на него посмотреть. Малышу стукнуло пятьдесят три года, он был величайшим бейсболистом в истории, но последние два года преимущественно провел в больницах. Спортивные комментаторы по взаимному уговору не произносили слово «рак», но когда Нат увидел Малыша в раздевалке, тот был так слаб, что не мог сам завязать шнурки. Ему помогал санитар. Нат с грустью наблюдал за ним. Малыш, исхудавший, в висящей мешком форме, накинул на плечи пальто и отправился на скамью. Когда назвали его имя, стадион взорвался. Малыш сбросил пальто, взял биту и, опираясь на нее, зашагал на свое место. Там он левой рукой снял кепку и постоял так, окидывая взглядом стадион. Фотографы снимали его спереди, расположившись между первой и третьей линиями. Они фотографировали одно из самых популярных лиц в истории бейсбола. Все, кроме Ната.
Нат видел это лицо и хорошо его помнил. Оттуда, где он стоял, видно было только место «третьего номера» на поле. Тогда как другие фотографы снимали со вспышкой, Нат использовал естественное освещение. Он снимал почти с самой земли, так что центром фотографии стали плечи Малыша и кусочек трибуны.
В итоге получилось одно из самых знаменитых фото в истории спорта.
На следующий день оно появилось на первой странице «Геральд трибюн», потом его перехватило Ассошиэйтед Пресс, и оно замелькало в газетах по всей стране. Через два месяца Малыш Рут умер. А в 1949 году Нат Фейн получил за этот снимок Пулитцеровскую премию.
Эбби указала на фотографию:
— Она здесь как будто не к месту…
Я покачал головой:
— Нет.
Она явно была заинтригована.
— Почему?
— Посмотрите на нее хорошенько. Теперь закройте глаза.
Эбби взглянула на меня.
— Закройте глаза.
Она подчинилась.
— Скажите, что вы видите.
— Его лицо.
— Вот именно. Хотя на фотографии его нет.
Я подошел к стене и выдвинул большой холст. Портрет Малыша.
— Ого. — Она с минуту разглядывала его. — А вы показывали это своим преподавателям?
Я покачал головой.
— Ну так покажите.
Я вернул картину на место.
— Я… короче говоря, я рисую портреты. По крайней мере пытаюсь.
Она уставилась на меня. Ей явно не хотелось уходить.
— Почему?
Я пожал плечами:
— Потому что они говорят без слов.
Эбби кивнула.
— Мне, к сожалению, пора. Наверное, он беспокоится. Проделал такой путь, а меня нет дома.
— Кто такой «он»?
— Папа. — Она взглянула на часы. — Значит, в семь?
Я посмотрел на свое пустое запястье.
— Конечно.
Она засмеялась.
— Спасибо за чай.
— Чая у меня хватает. А если закончится, я всегда могу наворовать еще.
Эбби натянула козырек кепки на глаза и заговорила тише:
— И… спасибо за вчерашнее.
Я поставил кружку.
— Всякий бы сделал то же самое.
— Да? — Она покачала головой. — Один тип с биноклем наблюдал за нами через окно. А второй шел мимо и притворялся, будто ничего не видит.
— Откуда вы знаете?
— Было трудно не заметить. Я лежала на спине.
Я сунул руки в карманы, изображая Джеймса Дина.
— В следующий раз выберите кого-нибудь покрупнее. Вы ведь трудностей не боитесь?
— Вы всегда шутите, когда с вами пытаются говорить серьезно?
Долгая пауза.
— Я снял эту студию почти год назад в надежде на то, что смогу продать свои работы. — Я обвел комнату жестом. — И пока еще не продал ни одной. Юмор помогает мне… Это занавес, за которым я прячусь, чтобы люди вроде вас не догадались, что король-то голый.
Эбби прикусила губу.
— Судя по тому, что болтают в городе, вы действительно любите щеголять нагишом.
— Это новая рекламная кампания, чтобы привлечь клиентов.