И Гренгуар повернул обратно. Насторожив уши и внимательно всматриваясь, он старался ориентироваться и отыскать благодетельную солому. Но старания его были тщетны. Он попал в такой лабиринт глухих переулков, перекрестков и домов, что все время колебался, не зная, куда идти, потерявшись в этой путанице темных улиц больше, чем если бы попал в лабиринт замка Турнель. Наконец его терпение лопнуло.
– Будь прокляты все эти перекрестки! – торжественно воскликнул он. – Наверное, сам дьявол понаделал их!
Это восклицание несколько облегчило его, а красноватый отблеск, который он в эту минуту увидел в конце длинной извилистой улицы, вернул ему мужество.
– Слава богу! – воскликнул он. – Это горит мой костер! – И, сравнивая себя с кормчим судна, сбившегося ночью с пути, он благоговейно прибавил: – Salve, Maria, stella[30].
К кому относились эти слова хвалебного гимна – к Пресвятой Деве или соломенному чучелу, – этого мы знать не можем.
Не успел он сделать и нескольких шагов по длинной немощеной улице, которая шла под гору и становилась все круче и грязнее, как заметил что-то странное. То тут то там по ней двигались, смутно выделяясь среди темноты, какие-то неуклюжие фигуры. Все они направлялись к свету, мерцавшему в конце улицы, и походили на неповоротливых гусениц, которые, перебираясь ночью со стебелька на стебелек, ползут к костру пастуха.
Человек делается необыкновенно смел, когда у него пусты карманы. Гренгуар продолжал идти вперед и скоро догнал одну из этих гусениц, которая тащилась медленнее других. Поравнявшись с нею, он увидал, что это жалкий калека, который передвигался, подпрыгивая на руках, и походил на паука-сенокосца, оставшегося только с двумя лапками. В то время как он проходил мимо этого паука с человеческим лицом, тот жалобно проговорил:
– La buona mancia, signor! La buona mancia![31]
– Черт тебя побери, – воскликнул Гренгуар, – да и меня вместе с тобою, если я понимаю, что ты хочешь сказать!
И он пошел дальше.
Через минуту Гренгуар догнал другого калеку и с любопытством оглядел его. Это был разбитый параличом несчастный, хромой и однорукий, опиравшийся на сложное сооружение из костылей и деревяшек, которые делали его похожим на ходячие подмостки каменщиков. Гренгуар, имевший слабость к благородным классическим сравнениям, мысленно сравнил его с живым треножником Вулкана.
Этот треножник поклонился, когда он поравнялся с ним, и, подставив свою шляпу, как бритвенницу, под самый его подбородок, крикнул ему в ухо:
– Senor caballero, para comprar un pedaso de pan[32].
«И этот, кажется, говорит, – подумал Гренгуар, – но на очень грубом языке. Он счастливее меня, если понимает его».
Тут мысли его внезапно приняли другой оборот, и он прибавил, хлопнув себя по лбу:
– Не понимаю, что они хотели сказать сегодня утром своей «Эсмеральдой»!
Он хотел ускорить шаг, но в третий раз что-то или, вернее, кто-то преградил ему путь. Это был слепой, с еврейским лицом, низенький и бородатый, которого вела на поводу большая собака. Он размахивал вокруг себя палкой и, услыхав шаги Гренгуара, прогнусил с венгерским акцентом:
– Facitote caritatem[33].
– Слава богу! – сказал Гренгуар. – Хоть один говорит по-человечески. Должно быть, я кажусь очень добрым, если у меня просят милостыню, несмотря на мой тощий кошелек… Любезный друг, – прибавил он, обращаясь к слепому, – я на прошлой неделе продал свою последнюю рубашку, или, говоря на языке Цицерона, так как никакого другого ты, по-видимому, не понимаешь, vendidi hebdomade nuper transita meam ultimam chemisam.
Сказав это, он повернулся спиной к нищему и пошел дальше. Но слепой ускорил шаг и не отставал от него; в то же время параличный и безногий стали догонять Гренгуара, громко стуча по мостовой своими костылями и чашками для сбора подаяний. Потом они все трое, спотыкаясь и ковыляя, пошли за бедным поэтом и затянули свою песенку:
– Caritatem! – начинал слепой.
– La buona mancia! – подхватывал безногий.
– Un pedaso de pan! – заканчивал музыкальную фразу параличный.
Гренгуар заткнул уши.
– Настоящее вавилонское столпотворение! – воскликнул он и бросился бежать. Слепой, безногий и параличный тоже побежали за ним.
И по мере того как Гренгуар подвигался вперед, около него все увеличивалось число калек, которые выходили из домов и прилегающих переулков, выползали из подвалов. Тут были безногие, слепые, горбатые, безрукие, кривые и прокаженные со своими страшными язвами. И все они кричали, выли, визжали, все спотыкались и ковыляли, стремясь к свету, все были грязны, как улитки после дождя.
Гренгуар, которого продолжали преследовать трое нищих, совсем растерялся и, не зная, что делать, шел вместе с остальными, обходя хромых, перепрыгивая через безногих и с таким же трудом пробираясь в этой толпе калек, с каким подвигалось судно одного английского капитана, попавшее в косяк крабов.
Ему пришло в голову повернуть назад, но было уже слишком поздно. Весь этот легион сомкнулся позади него, а его преследователи не отставали ни на шаг. И он продолжал идти, увлекаемый этим непреодолимым течением и охватившим его страхом. Голова у него кружилась – ему казалось, что он видит страшный сон.
Наконец он дошел до конца улицы. Она выходила на громадную площадь, где в ночном тумане мерцали тысячи рассеянных огоньков. Гренгуар бросился бежать, надеясь, что быстрые ноги унесут его от трех отвратительных калек, не выпускавших его из виду.
– Onde vas, hombre?[34] – крикнул параличный, отшвырнув костыли, и бросился за ним. У него оказалась пара самых великолепных и быстрых ног, какие когда-либо ступали по парижским улицам.
Безногий тоже подбежал и нахлобучил на голову Гренгуару свою тяжелую, окованную железом чашку, а слепой смотрел на него сверкающими глазами.
– Где я? – спросил перепуганный поэт.
– Во Дворе чудес, – ответил четвертый нищий, подходя к товарищам.
– Да, здесь действительно совершаются чудеса, – сказал Гренгуар. – Слепые тут прозревают, безногие бегают… Но где же Спаситель?
В ответ раздался зловещий смех.
Бедный поэт осмотрелся кругом. Он на самом деле попал на тот страшный Двор чудес, куда никогда не заходил в такой поздний час ни один порядочный человек. Это был магический круг, где исчезали бесследно судебные пристава и городские сержанты, осмелившиеся переступить черту; притон воров, отвратительный нарост на лице Парижа; клоака, откуда изливался каждое утро, а ночью лился назад грязный поток пороков, нищенства и бродяжничества, всегда переливавшийся через край и наводнявший улицы столицы, чудовищный улей, куда сходились вечером с добычей все трутни человеческого общества; обманчивый госпиталь, где цыган, расстриженный монах, опустившийся студент и негодяи всех наций и религий – испанцы, итальянцы, немцы, евреи, христиане, магометане, язычники – днем просили подаяния, стараясь разжалобить своими искусственными язвами, а ночью превращались в разбойников, – словом, громадная одевальная, где одевались и раздевались в ту пору актеры той вечной комедии, которую воровство, проституция и убийство играют на улицах Парижа.
Обширная площадь неправильной формы была плохо вымощена, как и все парижские площади в то время. Тут и там на ней горели костры, вокруг которых теснились странные группы. Люди подходили, уходили, кричали. Со всех сторон раздавались грубый смех, плач детей и голоса женщин. Руки и головы этой толпы, казавшиеся черными на светлом фоне, принимали странные очертания. Иногда мимо костра, бросавшего на землю колеблющийся отблеск, пересеченный длинными смутными тенями, мелькала собака, похожая на человека, или человек, похожий на собаку. Здесь были люди всякого сорта и всех национальностей, но грани между ними были стерты. Мужчины, женщины, животные, возраст, пол, здоровье, болезни – все смешивалось и сливалось. Каждый принимал здесь участие во всем.
При слабом, мерцающем свете Гренгуар, несмотря на свое волнение, различил вокруг площади ряд безобразных старых домов. Осевшие, низкие, источенные червями фасады их с освещенными то одним, то двумя слуховыми окнами казались ему в темноте рядом громадных голов угрюмых, чудовищных старух, смотревших, подмигивая, на этот шабаш.
Перед ним был какой-то совсем новый мир, невиданный, неслыханный, уродливый, пресмыкающийся, копошащийся, фантастический.
Гренгуар, совсем обезумев от страха, окруженный троими нищими, державшими его как в тисках, и множеством других лиц, оглушенный шумом и гвалтом, старался собраться с мыслями и припомнить, не канун ли праздника сегодня. Но все его усилия были тщетны – нить его мыслей и памяти оборвалась.
И, сомневаясь во всем, переходя от того, что он видел, к тому, что он чувствовал, он задавал себе неразрешимый вопрос:
– Если я существую – существует ли все окружающее? Если существует все окружающее – существую ли я?
В это время раздались громкие крики, покрывшие гул окружавшей его толпы: