При этих словах прелестное создание, смеясь, подняло правую руку и дало ему первосвященническое благословение, со многими приятными словами. Тогда Микеланьоло, встав, сказал, что папе целуют ноги, а ангелам целуют щеки; и когда он это сделал, юноша весьма покраснел и по этой причине преисполнился превеликой красоты. Когда мы прошли вперед, комната оказалась полна сонетов, которые каждый из нас сочинил и послал их Микеланьоло. Этот юноша начал их читать и прочел их все; это настолько умножило его бесконечную красоту, что невозможно было бы и сказать. После всяких разговоров и диковинок, о каковых я не хочу распространяться, потому что я здесь не для этого: только одно словцо мне надлежит сказать, потому что его сказал этот удивительный Юлио, живописец, каковой, многозначительно обведя глазами всех, кто там был вокруг, но больше глядя на женщин, чем на остальных, обратясь к Микеланьоло, сказал так: “Микеланьоло мой дорогой, это ваше прозвище “галки” сегодня им идет, хоть они и похуже галок рядом с одним из великолепнейших павлинов, каких только можно себе представить”. Когда кушанья были готовы и поданы и мы хотели сесть за стол, Юлио попросил позволения, что он хочет сам нас рассадить. Когда ему разрешили все, то, взяв женщин за руку, он всех их разместил с внутренней стороны, и мою посередине; затем всех мужчин он усадил с наружной стороны, и меня посередине, говоря, что я заслужил всякую великую честь. За женщинами, в виде шпалер, было плетенье из живых и красивейших жасминов, каковое создавало такой красивый фон для этих женщин, особенно для моей, что было бы невозможно сказать это словами. Так каждый из нас с великой охотой приступил к этому богатому ужину, каковой был изобилен удивительно. Когда мы поужинали, последовало немного чудесной голосовой музыки вместе с инструментами; и так как пели и играли по нотам, то мое прекрасное создание попросило, чтобы спеть свою партию; и так как музыку он исполнял едва ли не лучше, чем все остальные, то вызвал такое удивление, что речи, которые вели Юлио и Микеланьоло, были уже не так, как раньше, шутливые, а были все из важных слов, веских и полных изумления. После музыки некий Аурелио Асколано82, который удивительно импровизовал, начав восхвалять женщин божественными и прекрасными словами, пока он пел, те две женщины, между которыми сидело это мое создание, не переставали тараторить; одна из них рассказывала, каким образом она сбилась с пути, другая расспрашивала мое создание, каким образом это случилось с ней, и кто ее друзья, и сколько тому времени, что она приехала в Рим, и много всякого такого. Правда, что если бы я только и делал, что описывал подобные потехи, я бы рассказал много случаев, которые тут произошли, вызванные этой Пантасилеей, которая была сильно в меня влюблена; но так как это не в моем намерении, я касаюсь их вкратце. И вот, когда эти разговоры этих глупых женщин надоели моему созданию, которому мы дали имя Помоны, то сказанная Помона, желая отделаться от этих их дурацких разговоров, стала ворочаться то в одну сторону, то в другую. Ее спросила та женщина, которую привел с собой Юлио, не нездоровится ли ей. Она сказала, что да, и что ей кажется, будто она с месяц как беременна, и что она чувствует неудобство в матке. Тут обе женщины, между которыми она сидела, движимые состраданием к Помоне, приложив ей руки к телу, обнаружили, что она мужчина. Они быстро отдернули руки с бранными словами, какие говорят красивым мальчикам, и встали из-за стола, и тотчас посыпались крики, и с великим хохотом, и с великим изумлением, и грозный Микеланьоло испросил у всех разрешения наложить на меня кару по-своему. Получив “да”, он с превеликими криками поднял меня на руках, говоря: “Да здравствует синьор! Да здравствует синьор!” — и сказал, что это и есть наказание, которое я заслуживаю за то, что выкинул такую отличную штуку. Так кончился этот превеселый ужин и этот день; и каждый из нас вернулся по своим домам.
XXXI
Если бы я хотел описать подробно, каковы и скольки были многочисленные работы, которые я делал разного рода людям, слишком был бы длинен мой рассказ. Сейчас мне нет надобности говорить ничего другого, как только то, что я со всяческим рвением и усердием старался освоиться с тем разнообразием и многоразличием искусств, о которых я говорил выше. И так я непрерывно во всех них работал; но так как мне еще не пришло на ум случая описать какое-либо значительное мое произведение, то я подожду, чтобы вставить их в своем месте; они скоро придут. Сказанный Микеланьоло, сиенский ваятель, делал в это время гробницу умершего папы Адриана83. Юлио Романо, живописец сказанный, уехал служить маркизу Мантуанскому84. Остальные товарищи разбрелись кто куда по своим делам; так что сказанное художническое содружество почти совсем расстроилось. В эту пору мне попалось несколько небольших турецких кинжальчиков, и рукоять кинжала, как и клинок, были железные; также и ножны были железные тоже. На этих вещицах было насечено железом множество красивейших листьев на турецкий лад и очень тонко выложено золотом; что возбудило во мне великое желание попытаться потрудиться также и в этом художестве, столь непохожем на остальные; и, видя, что оно мне отлично дается, я выполнил несколько работ. Эти работы были гораздо красивее и гораздо прочнее турецких по многоразличным причинам. Одна из них была та, что свою сталь я насекал очень глубоко и с пазухой, а в турецкой работе это не было принято; другая — та, что турецкие листья только и бывают, что листья арума с цветочками подсолнечника; хоть в них и есть некоторая прелесть, но она перестает нравиться, не то, что наша листва. Правда, в Италии мы делаем листву разными способами; так, ломбардцы делают красивейшую листву, изображая листья плюща и ломоноса с красивейшими изгибами, каковые очень приятны на вид; тосканцы и римляне в этом роде сделали гораздо лучший выбор, потому что подражают листьям аканта, иначе медвежьей лапы, с его стеблями и цветами, разнообразно изогнутыми; и среди сказанных листьев отлично размещаются всякие птички и различные звери, по чему можно видеть, у кого хороший вкус. Часть их можно найти естественно в диких цветах, как, например, в так называемом львином зеве, потому что так обнаруживается в некоторых цветах, и сопровождаются они другими красивыми вымыслами этих искусных художников; те, кто не знает, называют это гротесками. Эти гротески получили это название от современных, потому что они были найдены изучателями в некоих земных пещерах в Риме, каковые пещеры в древности были комнатами, банями, кабинетами, залами и тому подобное. Так как эти изучатели нашли их в этих пещерных местах, потому что со времен древних почва поднялась и они остались внизу, и так как слово называет эти низкие места в Риме гротами, поэтому они и приобрели название гротесков. Но это не их название; потому что, как древние любили создавать чудища, применяя коз, коров и коней, и, когда получались такие ублюдки, называли их чудищами; так и эти художники делали из своих листьев такого рода чудища; и настоящее их название — чудища, а не гротески. Когда я делал в таком же роде листья, выложенные вышесказанным способом, то они получались гораздо красивее на вид, нежели турецкие. Случилось в это время, что в некоих вазах, — а это были античные урночки, наполненные пеплом, — среди этого пепла нашлись некои железные кольца, выложенные золотом еще в древности, а в эти кольца, в каждое, было вправлено по ракушке. Когда я обратился к этим ученым, они сказали, что эти кольца носили те, кто хотел остаться тверд мыслью при всяком необычайном происшествии, могущем его постигнуть как в добром, так и в злом. Тогда я решился, по просьбе некоторых синьоров, больших моих друзей и сделал несколько таких колечек; но я делал их из хорошо очищенной стали; хорошо затем насеченные и выложенные золотом, они имели превосходный вид и случалось иной раз, что за одно такое колечко, за одну лишь работу, я получал больше сорока скудо. В ту пору были в ходу золотые медальки, на которых всякий синьор и знатный человек любил давать вырезывать какую-нибудь свою выдумку или эмблему; и носили их на шляпе. Таких работ я сделал много, и делать их было очень трудно. А так как великий искусник, о котором я говорил, по имени Карадоссо, сделал их несколько, за каковые, если на них бывало по нескольку фигур, он требовал не меньше, чем по ста золотых скудо за штуку; то по этой причине, не столько из-за цены сколько из-за его медлительности, я был приглашен к некоим синьорам, для каковых, среди прочих, сделал медаль в состязание с этим великим искусником, на каковой медали были четыре фигуры, над которыми я много потрудился. Случилось, что сказанные знатные люди и синьоры, положив ее рядом с медалью удивительного Карадоссо, сказали, что моя гораздо лучше сделана и много красивее и чтобы я потребовал все что хочу, за свои труды; потому что я так им угодил что они хотят угодить мне так же. На что я им сказал, что величайшая награда за мои труды и которой я больше всего желаю, это сравняться с произведениями столь великого искусника, и что если их милостям так кажется, то я считаю себя вполне вознагражденным. Когда я на этом ушел, они тотчас же послали мне такой щедрейший подарок что я был удовлетворен, и меня одолело такое желание делать хорошо, что это было причиной тому, о чем мы услышим в дальнейшем.