Там приводился список так называемых десяти директив фон Генриха, где высмеивались наложенные на жителей Франции мелочные ограничения.
Трудно выразить словами, насколько воодушевило жителей нашего города это четырехстраничное издание. За несколько дней до réveillon в баре наблюдался стабильный приток посетителей, которые или просматривали газету в туалете (днем мы прятали ее в корзине под старой бумагой), или передавали информацию и самые удачные шутки из уст в уста. Мы так много времени проводили в уборной, что немцы даже забеспокоились, не началась ли в городе эпидемия какой-то заразной болезни.
Из газеты мы узнали, что все соседние города постигла та же участь. Мы услышали о существовании ужасных лагерей для военнопленных, где мужчин морили голодом и заставляли работать до седьмого пота. Мы обнаружили, что в Париже не знают о нашем бедственном положении, а из Рубе, где запасов продовольствия было даже меньше, чем в Сен-Перроне, эвакуировали четыреста женщин и детей. Не то чтобы в такой обрывочной информации содержалось что-то полезное, но она напоминала нам о том, что мы до сих пор являемся частью Франции и тяготы войны выпали на долю и других городов, а не только на нашу. Но самое главное, газета сама по себе являлась предметом нашей гордости, поскольку свидетельствовала о том, что французы не утратили способность сопротивляться немецким порядкам.
Мы отчаянно спорили о том, каким образом могла попасть к нам газета. То обстоятельство, что ее принесли именно в «Красный петух», несколько смягчило растущее недовольство жителей по поводу нашей с Элен работы на немцев. Я же смотрела, как Лилиан Бетюн идет в своем каракулевом манто за хлебом, и у меня появлялись собственные соображения на этот счет.
Комендант настоял, чтобы мы поели. Такова привилегия поваров в ночь перед Рождеством, сказал он. И мы приготовили ужин на восемнадцать персон с учетом себя, то есть семнадцатой и восемнадцатой оказались я и Элен. Мы целый вечер суетились на кухне, но забыть об усталости позволяла тихая радость от того, что через две улицы от нас готовятся к тайному празднованию Рождества и мы наконец-то сможем накормить детей досыта. Поэтому две дополнительные порции казались даже излишеством.
Хотя, возможно, и нет. Я ни за что не отказалась бы от еды. А она была бесподобной: жареная утка с дольками апельсина и консервированным имбирем, картофель dauphinoise с зеленой стручковой фасолью и сырная тарелка. Элен была в полном восторге, что сегодня будет ужинать дважды.
— Я могу отдать кому-нибудь свою порцию свинины, — заявила она, обгладывая косточку. — Оставлю себе только корочку. Как думаешь?
Приятно было видеть ее такой жизнерадостной. Наша кухня снова стала местом для веселья, хотя и на одну ночь. Кроме того, мы позволили себе зажечь больше свечей, чем обычно, и здесь сразу стало светлее. А еще у нас запахло Рождеством, так как Элен разделила апельсин на дольки и повесила над плитой, чтобы его аромат наполнил кухню. И если ни о чем не думать, а просто прислушиваться к звону бокалов, смеху и разговорам за стеной, то можно забыть, что в соседней комнате сидят немцы.
Примерно в половине десятого я, укутав сестру потеплее, помогла ей спуститься по лестнице, чтобы она могла попасть через дыру в соседский погреб и вылезти через люк для угля. Она должна была пробраться задворками к дому мадам Полин, где ее будут ждать Орельен и дети, которых мы отвели туда днем. Свинью мы доставили к мадам Полин еще накануне. К Рождеству она сумела нагулять жир, и справиться с ней было непросто. Чтобы она не визжала, Орельену пришлось ее крепко держать, а я отвлекала ее с помощью яблока. А потом мясник месье Фубер зарезал ее одним ударом ножа.
Пока я снова закладывала дыру кирпичами, я не переставала прислушиваться к мужским голосам в баре. И с удовлетворением отметила, что впервые за много месяцев не дрожу от холода. Где голод, там и холод, этот урок я усвоила на всю жизнь.
— Эдуард, надеюсь, что тебе сейчас тепло, — прошептала я, слушая, как шаги сестры затихают по ту сторону стены. — Надеюсь, что ты сытно поел, совсем как мы сегодня.
Когда я снова оказалась в коридоре, то чуть было не подпрыгнула от испуга. Там стоял комендант и смотрел на мой портрет.
— Никак не мог вас найти. Я почему-то думал, что вы на кухне.
— Я… Я просто вышла подышать воздухом, — пролепетала я.
— Вот смотрю на эту картину и каждый раз нахожу в ней что-то новое. В ней есть нечто загадочное. Я хочу сказать: в вас, — улыбнулся он, поняв, что оговорился. — В вас есть нечто загадочное, — произнес он и, не дождавшись от меня ответа, продолжил: — Надеюсь, я вас не слишком смущу, если скажу, что такой прекрасной картины я никогда в жизни не видел.
— Да, чудесное произведение искусства.
— Но вы молчите о его сюжете, — улыбнулся он, но я снова не ответила. Он пригубил вина из бокала и, задумчиво глядя на рубиновую жидкость, спросил: — Мадам, вы что, действительно считаете себя некрасивой?
— Мне кажется, что только зритель способен оценить красоту. Когда мой муж говорит мне, что я красива, то я ему верю, поскольку знаю, что он видит меня именно такой.
Тогда он поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза, не давая мне отвести взгляд. Это продолжалось так долго, что я начала задыхаться.
Глаза Эдуарда были зеркалом его души и говорили о нем все. Взгляд коменданта был напряженным, цепким, но не открытым, словно он хотел спрятать свои истинные чувства. Я первой отвела глаза, так как боялась, что, прочитав мои мысли, он заметит мое смущение и поймет, что я лукавлю.
Потом комендант достал из ящика, который немцы принесли загодя, бутылку коньяка.
— Мадам, не согласитесь ли выпить со мной?
— Нет, благодарю вас, господин комендант, — ответила я, посмотрев в сторону обеденного зала, где офицеры, должно быть, уже заканчивали десерт.
— Только одну рюмку. Сегодня же Рождество.
И я поняла, что это приказ. Я подумала о своих близких, которые ели сейчас жареную свинину всего через несколько дверей от нас. Подумала о Мими, представив ее перепачканную свиным жиром мордашку, подумала об Орельене, который, наверное, сейчас смеется, шутит и вовсю хвастается, как ловко нам удалось провести немцев. Он тоже нуждался хоть в капельке счастья: в течение недели его уже дважды отправляли домой из школы за драку, но он наотрез отказывался объяснить мне, в чем дело. Нет, я просто обязана была дать им возможность хотя бы раз поесть досыта.
— Ну… хорошо, — сдалась я.
Взяв рюмку, я сделала глоток, и коньяк точно огнем обжег мне горло. Я почувствовала, что начинаю оживать.
Он пристально следил за тем, как я пью, затем опрокинул рюмку и подвинул бутылку поближе ко мне, тем самым дав мне понять, что я должна снова налить.
Мы сидели молча. Я думала о том, много ли народу придет на réveillon. Элен полагала, что человек четырнадцать. Двое стариков из нашей компании побоялись нарушить комендантский час. Священник обещал после праздничной мессы отнести им остатки свинины прямо домой.
И пока мы пили коньяк, я исподтишка наблюдала за комендантом. У него была тяжелая челюсть, что свидетельствовало о твердости характера, но практически наголо обритая голова придавала ему какой-то незащищенный вид. Я попыталась увидеть под военной формой обычного человека, который ходит по своим делам, покупает газету, ездит отдыхать. Но не смогла. Не смогла разглядеть человека под этим мундиром.
— На войне всегда так одиноко. Не правда ли?
— У вас есть ваши солдаты, — ответила я, сделав очередной глоток. — У меня — моя семья. Никого из нас нельзя назвать одиноким.
— Но вам не кажется, что этого все же недостаточно?
— Что ж, все мы пытаемся справляться по мере сил. И по возможности наилучшим образом.
— Разве? Не думаю, что кто-нибудь способен считать это «наилучшим образом».
Коньяк слегка ударил мне в голову, и я забыла об осторожности.
— Ведь не кто-нибудь, а именно вы сидите сейчас на моей кухне, господин комендант. И при всем моем уважении к вам осмелюсь предположить, что только у одного из нас есть выбор.
Его лицо сразу омрачилось. Он явно не привык к тому, чтобы ему перечили. Щеки его слегка покраснели, и я снова увидела, как он целится из пистолета в спину убегающего пленного.
— И вы действительно считаете, что хотя бы у одного из нас есть выбор? — тихо спросил он. — И вы действительно считаете, что кто-нибудь из нас выбрал бы такую жизнь? Посреди разрухи? Которую сами же и устроили? Если бы вы знали, что нам приходилось видеть на фронте, то никогда… — Он не закончил фразу, а только покачал головой. — Прошу прощения, мадам. Это время года… Неожиданно становишься сентиментальным. А мы оба знаем, что нет ничего хуже, чем сентиментальный солдат.
Он извиняюще улыбнулся, и я слегка расслабилась. Мы сидели напротив друг друга за кухонным столом, заставленным грязной посудой, и пили коньяк. В соседней комнате офицеры затянули какую-то песню, их голоса звучали все выше. Мелодия была знакомой, но слов я не понимала. Комендант наклонил голову и прислушался. Затем поставил рюмку на стол.