Sturm. Даже посткантианская философия – не что иное, как Sturm! Но немец обыкновенно бывает только Sturm – не знающим меры. Furor teutonicus[29] заставляет его выходить за рамки привычного бытия. Только вообразите – я уже не говорю о поэтах! – что Фихте, Шеллинг, Гегель обладали заодно и bon sens![30] Все дело в том, что Гёте чудесно объединял в себе оба начала. Его Sturm достиг достаточного развития. Следовало развить и другой не менее важный момент. Вот зачем он отправляется в Веймар – пройти курс подлинного «ифигенизма».[31] Пока все хорошо. Но зачем же остался в Веймаре этот человек, готовый в любую минуту удариться в бегство? Более того, десять лет спустя он опять бежит – и возвращается вновь. Его временное бегство неопровержимо свидетельствует: Гёте должен был покинуть двор Карла Августа.
Мы можем проследить практически день за днем то своеобразное окаменение, в которое ввергает его Веймар. Человек превращается в статую. Статуи не могут дышать, ибо лишены атмосферы. Это как бы лунная фауна. Жизнь Гёте движется против его судьбы и начинает себя изживать. Мера становится чрезмерной и вытесняет материю его судьбы. Гёте – костер, который требует много дров. Но в Веймаре нет атмосферы, а значит, и дров. Веймар – геометрическое построение. Великое Герцогство Абстракции, Имитации, неподлинного. Это царство «как будто бы». На побережье Средиземного моря раскинулось небольшое андалузское селение, носящее чудесное имя Марбелья. Четверть века тому назад там проживало несколько семей старинного рода, которые, всячески кичась благородством происхождения, то и дело устраивали шумные празднества в несколько помпезном и анахроническом духе. Окрестные жители сложили о них такое четверостишие:
Как будто бы сеньоры
Потешили весь мир:
Ведя в как будто граде
Как будто бы турнир!
Теперь мы уже не можем сказать о Гёте – wie seind! Несколько кратких эскапад, когда он отдается на волю судьбы, только подтверждают наше предположение. Его жизнь странным образом не может насытить себя. Все, что он есть, не радикально и не полно: он – министр, который на самом деле таковым не является. Он – régisseur, который ненавидит театр, и поэтому – вовсе не régisseur; он – натуралист, которому так и не удалось стать натуралистом, и поскольку милостью божьей он прежде всего поэт, Гёте заставляет живущего в нем поэта посещать рудник в Ильменау и вербовать солдат, гарцуя на казенном коне по кличке Поэзия (я был бы весьма признателен, если бы Вам удалось доказать, что этот как будто бы конь – выдумка очередного недоброжелателя).
Вот страшное подтверждение тому, что человек располагает лишь одной подлинной жизнью, той, которой требует от него призвание. Когда же свобода заставляет Гёте отрицать свое неустранимое «я», подменяя его на произвольное другое – произвольное, несмотря на самые почтенные «основания», – он начинает влачить призрачное, пустое существование между… «поэзией и правдой». Привыкнув к такому положению вещей, Гёте кончает потребностью в правде, и подобно тому, как у Мидаса все превращается в золото, у Гёте все испаряется в бестелесных, летучих символах. Отсюда его как будто бы любовные увлечения зрелой поры. Уже отношения с Шарлоттой фон Штейн[32] довольно сомнительны, и мы бы никогда их не поняли, если бы его как будто бы приключение с Виллемер[33] окончательно не прояснило для нас той способности к ирреализму, которой достиг этот человек. Если жизнь – символ, не нужно отдавать чему-либо предпочтение. Спишь ли ты с Christelchen[34] или женишься в «идеально-пигмалионическом» смысле на скульптуре из Палаццо Калабрано (См. Римское путешествие.) – все равно. Однако судьба – полная противоположность подобному «все равно», подобному символизму!
Проследим возникновение какой-либо идеи. Любая наша идея – реакция, положительная или отрицательная, на положения, в которые нас ставит судьба. Человек, ведущий неподлинное, подменное существование, нуждается в самооправдании. Я не могу объяснить Вам здесь, почему самооправдание – один из основных компонентов любой жизни, и мнимой и подлинной. Не оправдывая собственной жизни в своих глазах, человек не только не может жить, – он не может и шагу сделать. Отсюда – миф символизма. Я не ставлю под сомнение его истинность или ложность ни в одном из многих возможных смыслов – сейчас речь идет лишь о его источнике и жизненной истине. «Я на всю свою деятельность и достижения всегда смотрел символически, и мне было в конечном счете довольно безразлично, делать горшки или блюда» («ziemlich gleichgültig»). Эти неоднократно истолкованные слова слетают с уст Гёте в старости и, плавно паря, мягко опускаются в юности на Вертерову могилу. Бескровное вертерианство! Что в одном случае сделал пистолет, в другом – равнодушие. Если все созданное человеком – чистый символ, то какова окончательная реальность, символизируемая в этой деятельности? И в чем состоит подлинное дело? Ибо, без сомнения, жизнь – дело. И если то, что действительно следует делать, не горшки и не блюда, это обязательно что-то еще. Но что именно? Какова истинная жизнь, по мнению Гёте? Очевидно, окончательная реальность для каждой конкретной жизни является тем же, чем является Urpflanze (прарастение) для каждого растения – чистой жизненной формой без определенного содержания. Можно ли, дорогой друг, глубже извратить истину? Ведь жизнь – это неизбежная потребность определиться, вписать себя целиком в исключительную судьбу, принять ее, иными словами, решиться быть ею. Независимо от наших желаний мы обязаны осуществить наш «персонаж», наше призвание, нашу жизненную программу, нашу «энтелехию». Пусть даже у этой ужасной реальности, нашего подлинного «я», много имен!
А значит, жизнь движима совершенно иным требованием, нежели совет Гёте удалиться с конкретной периферии, где жизнь начертала свой исключительный контур, к ее абстрактному центру, к Urieben, пражизни. От бытия действительного – к бытию чистому и возможному. Ибо это и есть Urpflanze и Urieben – неограниченная возможность. Гёте отказывается подчинить себя конкретной судьбе, которая, по определению, оставляет человеку только одну возможность, исключая все остальные. Он хочет сохранить за собой право распоряжаться. Всегда. Его жизненное сознание, более глубокое и первичное, чем Bewußtsein überhaupt («сознание вообще»), подсказывает, что это великий грех, и он ищет себе оправдания. Но в чем? Он подкупает себя двумя идеями, первая из которых – идея деятельности (Tätigkeit). «Ты должен быть! – говорила ему жизнь, которой всегда дан голос, ибо она – призвание. И он защищался: «Я уже есть, ибо я неустанно действую – леплю горшки, блюда, не зная ни минуты покоя». «Этого мало, – не унималась жизнь. – Дело