10. Страдание как медиум истины. Тема страдания человека и, шире, всей твари сквозная для Достоевского. Можно смело сказать, что это одна из основных тем русского писателя. Эта тема «спасала» Достоевского от полного забвения и в годы советской культуры. Узколобая марксистская критика всегда подчеркивала мастерство писателя в изображении «страданий трудящихся». И это отчасти так, страдания низших классов общества всегда создают определенный фон произведений Достоевского. Однако тема страдания, конечно, важна для писателя в гораздо большем объеме, она не вмещается только в социологический или психологический контекст и по-настоящему может быть осмыслена только в философско-религиозном рассмотрении. Ключевую роль играет тема страдания и в «Сне смешного человека». Вот темное существо, несущее героя через пространства, приближается с ним к Земле. Поначалу все это вызывает в герое изумление и восхищение: то же наше Солнце! Та же наша Земля! Как это возможно?.. Но вот отношение его вдруг резко меняется. «…Мы быстро приближались к планете. Она росла в глазах моих, я уже различал океан, очертания Европы, и вдруг странное чувство какой-то великой, святой ревности возгорелось в сердце моем: “Как может быть подобное повторение и для чего? Я люблю, я могу любить лишь ту землю, которую я оставил, на которой остались брызги крови моей, когда я, неблагодарный, выстрелом в сердце мое погасил мою жизнь. Но никогда, никогда не переставал я любить ту землю, и даже в ту ночь, расставаясь с ней, я, может быть, любил ее мучительнее, чем-либо. Есть ли мучение на этой новой земле? На земле мы истинно можем любить лишь с мучением и только через мучение! Мы иначе не умеем любить и не знаем иной любви. Я хочу мучения, чтобы любить. Я хочу, я жажду в сию минуту целовать, обливаясь слезами, лишь одну ту землю, которую я оставил, и не хочу, не принимаю жизни ни на какой иной!..” (жирный курсив мой. – В.К.)»[108]. Чем же «мучительная любовь» лучше просто любви? Что за святая ревность загорелась в сердце героя? И полностью, в соответствии с этой ревностью, герой рассказывает об истории падения в этом новом мире. «Наконец эти люди устали в бессмысленном труде, и на их лицах появилось страдание, и эти люди провозгласили, что страдание есть красота, ибо в страдании лишь мысль. Они воспели страдание в песнях своих. Я ходил между ними, ломая руки, и плакал над ними, но любил их, может быть, еще больше, чем прежде, когда на лицах их еще не было страдания и когда они были невинны и столь прекрасны. Я полюбил их оскверненную ими землю еще больше, чем когда она была раем, за то лишь, что на ней появилось горе. Увы, я всегда любил горе и скорбь, но лишь для себя, для себя, а об них я плакал, жалея их (жирный курсив мой. – В.К.)»[109]. Мы опять возвращаемся к главному вопросу, ответ на который мы отчасти уже знаем. Почему оскверненная земля дороже герою «Сна», чем рай? Потому что этот рай, как и всякий конкретный образ жизни без зла, слишком груб, слишком «сусален», чтобы отвечать глубочайшим чаяниям нашего сердца; он предает нашу свободу, наше апофатическое стремление к высшему, к идеалу и тем самым уже не может быть истинным. Но почему герой любит горе и скорбь, любит страдание и считает, что они вносят особую ценность в мир? В чем конкретно состоит эта ценность, и в чем выгода для человека любить страдание?.. И как обычно, прототип героя из «Сна», герой «Записок» полностью того же мнения: «Не ошибается ли разум-то в выгодах? Ведь, может быть, человек любит не одно благоденствие? Может быть, он ровно настолько же любит и страдание? Может быть, страдание-то ему ровно настолько же и выгодно, как благоденствие? А человек иногда ужасно любит страдание, до страсти, и это факт»[110].
Итак, почему же человек любит страдание? И следовательно, золотой век менее ценен? Дело в том, что в золотом веке некого жалеть, потому что там нет страдания. Нет страдания, нет и сострадания. А способность жалеть, пожалеть живое страдающее существо принадлежит к высшим и благороднейшим проявлениям человека в той антропологической перспективе, в которой существуют герои Достоевского. Заповедь Божия требует от человека любви к ближнему. Но это очень трудно, ведь этот ближний настолько несовершенен и безнравственен, настолько грешен. Жаление же, сострадание, проявление милосердия к ближнему есть, с одной стороны, как бы минимум любви, а с другой – есть любовь поверх греха, коростой своей покрывающего и жалеемого, и жалеющего, любовь сквозь грех, любовь, сочувствующая страданию грешника, «из них же первый есьм аз»[111]. Любовь-милосердие, любовь-жаление наиболее дороги Достоевскому. Почему? Возможны два тока любви: снизу вверх и сверху вниз. В любви снизу вверх, в любви-восхищении я пассивен, энергии высшего существа, предмета любви, поднимают меня вверх, к совершенству, спасают меня. В любви сверху вниз, в любви-милосердии, я сам выступаю как спасающее начало. Любовь-милосердие, может быть, наиболее выявляет образ Божий в человеке и выявляет его Богоподобие. Как Бог через кеносис Сына Своего спасает человека, так и в любом акте милосердия человек, подражая Богу, стремится помочь страждущему. И выбор Достоевского в высшей степени национален: русский народ очень часто заменяет слово люблю словом жалею, подчеркивая эту спасающую энергию, заключенную в милосердии. Как бы переходя от абстрактного контекста взаимоотношений личностей к их конкретному историческому, грешному и горестному состоянию… Но «…свет во тьме светит, – говорит Евангелие, – и тьма не объяла его (Ин 1. 5)». Именно плачущая девочка, маленькое страдающее существо пробивает брешь в, казалось бы, наглухо задраенной и охладевшей душе героя «Сна». И возвращением темы этой девочки, рефреном темы милосердия, кончается рассказ: «А ту маленькую девочку я отыскал… И пойду! И пойду!»[112] Конечно, отыскал для того, чтобы помочь ей, подвинутый на это со-страданием и жалостью. Так, страдание выступает у Достоевского почти необходимым медиумом духовного воскресения человека.
Тема страдания тесно связана с темой греха. Ведь в грехе всегда есть страдание. Грех, как противление воли Божией, писанным ли заповедям, или естественным, написанным в сердцах[113], всегда несет с собой страдание. Христос говорит в Евангелии: «Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; ибо иго Мое благо, и бремя мое легко» (Мф 11. 29–30). Следовать воли Божией, заповедям Бога – значит двигаться по естественным путям жизни, что легко и животворно. Борьба же с Богом и его установлениями не проходит просто, она всегда сопряжена со страданиями. И собственно, говоря богословски, единственной причиной страдания является грех, противление человека Богу. Грех есть следствие человеческой свободы, безблагодатной свободы, свободы выбора, когда человек выбирает путь против Божией воли. Наряду с этим есть понятие христианской свободы, свободы от греха, свободы в Боге, т. е. свободы творить волю Божию. Милосердие, любовь-жаление есть проявление именно христианской свободы: выполнение заповеди Божией о любви к ближнему, выполнение заповеди «Не судите!». Достоевскому, в конце концов, дорога именно эта христианская свобода, свобода милосердия. Но чтобы пожалеть, нужно иметь страдание, а страдание вытекает из греха, а грех – из свободы формальной, безблагодатной… И здесь, в рассказе «Сон смешного человека», как и во многих других произведениях великого писателя, мы видим своеобразную диалектику свободы: как любовь к свободе христианской переходит в положительную оценку свободы вообще, свободы формальной. Хотя эта положительная оценка нигде прямо не высказана, но она всегда присутствует в рассказе как соблазнительный и соблазняющий фон… Высказанное в форме известной русской пословицы – не согрешишь – не покаешься, не покаешься – не спасешься, – это звучит грубо и кощунственно и, насколько нам известно, нигде прямо не высказывается Достоевским. Однако соблазн именно такой диалектики греха и спасения нередко присутствовал в произведениях писателя. Именно этот соблазн подталкивал его всю жизнь к написанию «Жития великого грешника»[114], своеобразной параболы спасения, когда герой должен был претерпеть глубокое нравственное падение, сопряженное скорее с неким преступлением, а потом постепенно, подвигом нравственного покаяния и христианской жизни, подняться к высотам если не святости, то добродетели. Этот навязчивый сюжет был настолько значим для Достоевского, что почти все его большие романы начиная с «Преступления и наказания» представляют собой как бы только первые части этого повествования. В плане христианской жизни сюжет этот действительно представляется определенным соблазном, так как, хотя в истории христианства и было немало святых, которые поднялись до святости из инфернальных глубин греха, разбойники, проститутки, гонители христиан и т. д., тем не менее в Церкви немало примеров святых, которые с самого юного возраста выросли в ней, поражая всех своей моральной чистотой и благочестием (например, прп. Сергий Радонежский, прп. Серафим Саровский). С другой стороны, сюжет кающегося разбойника восходит непосредственно к Евангелию. По церковному пониманию именно благоразумный разбойник — один из двух преступников, распятых на кресте вместе с Иисусом Христом, – раскаявшийся в своих грехах и исповедавший Христа Сыном Божиим, первым вошел в рай. В русской церковной культуре сюжет благоразумного разбойника в высшей степени популярен, еще более популярен он в народной культуре. Я подробно писал об этом в другом месте[115] и не буду здесь повторяться. Нам важно только отметить, что Достоевский здесь верен именно народной традиции русского понимания христианства и даже соблазн свой разделяет, вероятно, со своим народом…