Как подействовало на нас то, что выплеснулось у мисс Люси в павильоне, точно объяснить не могу. Слух распространился довольно быстро, но разговоры шли больше о самой мисс Люси, чем о том, что она пыталась нам втолковать. Некоторые решили, что она на минуточку спятила, другие — что она говорила по поручению мисс Эмили и прочих опекунов; кое-кто из тех, кто был тогда в павильоне, даже считал потом, что мисс Люси всего-навсего отругала нас за шум и беспорядок на веранде. Сами же ее слова, повторяю, обсуждались на удивление мало. Если про них и вспоминал кто-нибудь, обычная реакция была такая: «Ну и что? А то мы не знали».
Но ведь об этом-то и вела речь мисс Люси: нам «говорят и не говорят». Несколько лет назад, когда мы с Томми перебирали прошлые дела, я напомнила ему про это ее «говорят и не говорят», и он выдвинул своего рода теорию.
Томми предположил, что с первого нашего года в Хейлшеме до последнего опекуны очень четко выбирали момент для всего, что они нам сообщали, и каждый раз получалось, что мы чуточку не доросли до правильного понимания новых сведений. Но на каком-то уровне эти сведения, конечно, откладывались, и через короткое время они сами собой оказывались на нужных полочках у нас в голове.
Я лично не думаю, что наши опекуны были способны на такой хитроумный заговор, — и все же что-то в рассуждениях Томми, может, и есть. Меня не оставляет ощущение, что смутно я всегда знала о донорстве и выемках, даже в какие-нибудь шесть-семь лет. Ведь вот что интересно: когда мы подросли и опекуны начали нам про это рассказывать, полной неожиданностью ничто из услышанного не стало. Словно мы и вправду откуда-то все уже знали.
Помимо прочего, мне сейчас приходит на ум, что, когда опекуны начали просвещать нас насчет половой жизни, они всякий раз старались соединить это с разговором о донорстве. В том возрасте — опять-таки лет в тринадцать — каждый из нас был изрядно взбудоражен и обеспокоен из-за секса, и все остальное, разумеется, оттеснялось на второй план. Иными словами, можно думать, что опекунам удалось таким образом незаметно протащить нам в сознание массу важных сведений о нашем будущем.
Скажу справедливости ради, что в совмещении этих двух тем есть и свой резон. Если, скажем, опекун ведет речь об инфекциях, которых нам надо будет избегать во время половых сношений, он, естественно, сразу же упоминает о том, что для нас это намного важнее, чем для нормальных людей снаружи. И отсюда, конечно, прямая дорога к разговору о донорстве.
Потом — вся эта история насчет того, что у нас не может быть детей. Многие лекции про секс нам читала сама мисс Эмили, и помню, однажды она принесла из кабинета биологии скелет в полный человеческий рост, чтобы показать, как это происходит. В полном изумлении мы смотрели, как она извивает скелет, придает ему позы, тычет повсюду указкой без малейшего смущения. Она продемонстрировала нам всю механику этого дела, что куда вводится, все варианты, как если бы шел обычный предмет вроде географии. Потом вдруг, отвернувшись от скелета, который непристойно раскинулся на столе, завела разговор о том, как нам важно правильно выбирать, с кем вступать в половую связь. Не только из-за инфекций, но и потому, что секс, она сказала, «непредсказуемо действует на эмоции». Надо быть очень осторожными насчет половых сношений вне Хейлшема и особенно насчет сношений не с воспитанниками, потому что во внешнем мире секс может означать самое разное: там люди даже дерутся и убивают друг друга из-за того, кому с кем этим заниматься. И хотя, как мы знаем, детей никто из нас не может иметь в принципе, в мире обычных людей нам надо будет вести себя как они, соблюдать общие правила и относиться к сексу как к чему-то особенному.
Эта лекция мисс Эмили — типичный пример того, о чем я сказала. Начинается с секса, он овладевает нашим вниманием, и тогда можно подпустить что-то другое. Вот и получалось — «говорят и не говорят».
Постепенно мы, я думаю, усвоили таким способом немало чего, и не случайно примерно в том возрасте мы заметно иначе стали относиться ко всему, что связано с донорством и выемками. До тех пор мы, как я говорила, всячески старались обходить эту тему. Мы пятились, стоило нам ступить на зыбкую почву, и жестоко наказывали любого идиота, не проявлявшего осторожности, — например, Мардж с ее вопросом о курении. Но лет с тринадцати, повторяю, положение стало меняться. Правда, о донорстве и о том, что его окружало, мы по-прежнему прямо не говорили: мешали все те же смутные опасения. Однако шутить на эту тему мы начали — шутить примерно так же, как насчет секса. Вспоминая все это сейчас, я вижу, что запрет на открытое обсуждение донорства был тогда не менее строгим, чем раньше, но теперь не только дозволялись, но даже и поощрялись всевозможные шутливые намеки на то, что нас ожидало.
Хороший пример — события после того, как Томми поранил локоть. Кажется, это было незадолго до нашего с ним разговора у пруда; у Томми, судя по всему, еще не кончился период, когда его дразнили и подкалывали.
Рана была не такая уж серьезная, и хотя его послали к Клювастой, он очень скоро вернулся всего-навсего с пластырем на локте. Особого внимания никто на это не обращал, пока пару дней спустя Томми не отклеил пластырь и под ним не обнаружилось нечто среднее между затянувшейся и открытой раной. Местами кожа уже срослась, но виднелись и участки чего-то мягкого, красного. Дело было посреди ланча, и все столпились вокруг с возгласами: «Ух ты! Бр-р!» Потом Кристофер X., годом старше, сказал с совершенно серьезным лицом:
— Плохо, что на этом самом месте. Чуть повыше или пониже — и ничего страшного бы не было.
Томми обеспокоился — Кристофер тогда пользовался у него авторитетом — и спросил, что это значит. Кристофер некоторое время продолжал жевать, потом небрежно произнес:
— Ты разве не слыхал? Если вот так прямо на локте, может вывалиться. Согнешь быстро руку — и готово. Не только это место, весь локоть вжик — и расстегнется, как молния у сумки. Думал, ты знаешь.
Томми стал было говорить, что Клювастая его ни о чем таком не предупреждала, но Кристофер пожал плечами:
— Она была уверена, что ты знаешь. Это всем известно.
Несколько человек поблизости, подыгрывая ему, закивали. Кто-то сказал:
— Тебе совсем прямо надо держать руку. Сгибать очень опасно.
На следующий день я увидела, что Томми ходит с неестественно выпрямленной рукой и обеспокоенным лицом. Все смеялись над ним, я злилась, но, должна признать, забавная сторона здесь тоже была. Потом, в конце учебного дня, когда мы выходили из комнаты творчества, он остановил меня в коридоре.
— Кэт, можно тебя на два слова?
С того дня, когда я подошла к нему на игровом поле напомнить про тенниску, миновало, наверно, недели две, и о том, что у нас своего рода дружба, уже было широко известно. Тем не менее попросить меня при всех о разговоре наедине значило поставить меня в неловкое положение. Он смутил меня, и, может быть, этим отчасти объясняется моя недостаточная готовность помочь ему.
— Я не то что психую из-за чего-то, не думай, — начал он, отведя меня в сторонку. — Хочу обойтись без лишнего риска, вот и все. Здоровьем мы не имеем права бросаться. Поэтому, Кэт, мне нужна помощь.
Его, объяснил он, беспокоит то, что может случиться во сне. Согнуть руку в локте ночью можно запросто.
— Мне все время снится, что я отбиваюсь от толпы римских легионеров.
После недолгих расспросов я поняла, что к нему за это время подходили многие — те, кого не было тогда во время ланча, — и повторяли предостережение Кристофера X. Кто-то из них творчески развил шутку: Томми рассказали о воспитаннике, который уснул однажды с таким порезом, а когда проснулся, вся рука от кисти до плеча была у него оголена, как у скелета, — кожа снялась, точно «длинная перчатка в „Моей прекрасной леди“».
Просьба Томми ко мне состояла в том, чтобы помочь наложить лубок, который не даст руке согнуться ночью.
— Другим я никому не доверяю, — сообщил он мне, показывая толстую линейку, которую собирался использовать. — Могут нарочно сделать так, что во сне развяжется.
Он смотрел на меня совершенно невинным взором, и я не знала, что сказать. Какая-то часть меня очень хотела объяснить ему происходящее, и мне кажется, я понимала, что поступить по-другому — значит обмануть доверие, возникшее между нами после тенниски. Привязав ему линейку, я стала бы одним из главных авторов розыгрыша. Мне до сих пор стыдно, что я не сказала ему правды. Но вы должны учесть, сколько мне тогда было лет и что я должна была принять решение за считанные секунды. Когда тебя о чем-то просят таким умоляющим тоном, очень трудно ответить «нет».
Я не хотела его огорчать — вот что, наверно, сыграло главную роль. Потому что я видела: Томми при всем его беспокойстве из-за локтя был растроган участием, которое, он считал, все к нему проявляли. Конечно, я понимала, что рано или поздно он узнает, но в тот момент сказать ему правду я не могла. Меня хватило только на то, чтобы спросить: