И все деньги: там нужны деньги, там требуют денег, это стоит денег, и то… А работа — она и есть тот волшебный инструмент, посредством которого я обеспечиваю наш маленький мирок: Шонну, Элли, Жана и меня. И морскую свинку Тоби, которую Жан выпросил у мамы себе и Элли в подарок. Да, деньги. Работа. Работа… Какая же это работа — мытьем и катаньем заткнуть рот не очень практичной женщине, чтобы она не болтала о предыдущей нашей работе, которая заключалась в извлечении на свет чужого грязного белья?
«Рик, это самум в пустыне! — Да ты что? — Да. Африканский темперамент, жажда и полнейшая неосведомленность о сексуальной жизни современного общества! Если этот ее Моршан всегда таким был, а оно на то похоже, судя по ее рассказам, то не понимаю, на кой черт ему нужна была молоденькая? — Как честный человек ты теперь обязан жениться на ней. — Еще чего! Я срочно кинулся женатиком и строгим баптистом. Типа, мол, потерял голову от внеземной, внезапно вспыхнувшей страсти, которая как пожар… Ну и так далее… А теперь, типа, буду лить слезы, замаливать перед собою и супругой страшный смертный мой грех и лишь изредка позволять себе, как о величайшей драгоценности в моей жизни, вспоминать о встречах с НЕЮ… — Скотина ты. — Скотина. А деньги поровну получим…
Тут он, Боб, меня конечно же, начисто умыл: действительно поровну, равные деньги и равная ответственность за содеянное. Все что нужно было совершить «в интересах дела», мы с ним выполнили. Документы, свидетельствующие о факте слежки за бывшим заместителем столичного мэра, она уничтожила, вернее, передала на уничтожение Бобу… И «Сова» уничтожила, оба комплекта, свой и заказчицы. Язык она завязала намертво, даже для подруг, древние страхи — они очень стойкие… Она, оказывается, всю жизнь помнит тот ужас, который навели на нее и на ее родителей дяденьки из государственной службы безопасности, а ведь те только вежливо, «профилактически», беседовали с юной бунтаркой, почти не запугивая… В общем, Боб и я задание выполнили и получили заслуженную награду. Господи помилуй, куда девать это поганый осадок, что упал на душу, чем его растворить? Коньяком? — Я даже и пробовать не собираюсь. Как вспомню своего папашу, нашу с ним тогдашнюю встречу в полицейском участке, так у меня пиво, не то что коньяк, колом в горле становится… Наркотики я никогда не пробовал и вряд ли буду. В молитвы и раскаяние не верю. Шонне бы я рассказал, но, боюсь упасть в ее глазах… Что делать-то? Нет, нет, никакая совесть меня не мучает, а просто… Неправильная у меня жизнь. То же и рисование возьмем… Зачем я рисую? Сто или двести миллионов рисовальщиков жили и живут, до меня и сегодня, все музеи, отхожие места, газеты, заборы и письменные столы битком забиты их творениями, а я что? Самоучка, мои каляки-маляки карандашом и шариковой ручкой — совсем не похожи на Монну Лизу. Когда тебе скоро под тридцатник — поздно учиться рисовать, с первых классов надо было навыки-то получать. Но тогда я презирал уроки пения и рисования, только и мечтал о футболе, да о боксе. Говорили потом, что я неплохо «баскетболил», но мои «шесть футов ровно» — маловато для чемпионских мечт, я и в детстве понимал, что не больно-то вырасту, до двух метров не дотяну… Рисую. Купил пастель, мелки, хорошие карандаши, гуашь, тушь… теоретически уже знаю как темперу готовить и холст грунтовать… Но Рафаэль был гением в мои годы, а я собаку как следует нарисовать не могу. То есть, могу, получается прикольно, как бы карикатурно, дети визжат от восторга и Шонна хвалит, но… по моему глубокому убеждению, художник, помимо великого множества всяких иных умений, должен мочь нарисовать желаемое. Скажем, затеял он нарисовать собаку. Рисует — получает на бумаге именно то, что хотел. А не так как я, скажем, у которого собака получается похожей на собаку, но лапы, хвост, рот, живот — все это вырисовывается как бы само, иначе, нежели я планировал. Рука водит мною, а не наоборот. Извините, нет, это не уровень. Получившийся рисунок может понравиться хоть тысяче зрителей и критиков, разбирающихся в этом деле и полных профанов, но я-то знаю, что хотел изобразить такую лапу, а не этакую, которая в результате получилась. Почему она задрана, когда должна быть согнута? Потому что мои мускулы рисовальческие жиденькие, потому что вильнул контур не туда, и я вижу, что этой задней ноге уже не быть упертой в землю, а быть ей задранною. Тогда уж и столбик пририсуем. Она и задранная не совсем того… Так мы ее чуть удлиним и утончим, либо утолщим, чтобы видно было, что гротеск… Вот, вот нам и рисунок: премиленькая собачка, которая не фокстерьер и не гризли, а просто собака. Дрянь рисунок, для простофиль. Мастер тоже может следовать за рукою, фантазировать на ходу, импровизировать; допускаю даже, в утешение себе, что подобного рода ослабление удил — необходимо для творчества, но не в обыденность, а для разнообразия, для разминки перед серьезным делом. Если же ты постоянно рисуешь что получится, а не то что построил в воображении, то не художник ты, а дилетант, будущий шарлатан. До этого я сам додумался. А бывают истины, которые для меня открытие, а для младшего подмастерья помощника художника-профессионала — всего лишь таблица умножения, которую он знает чуть ли ни с самого рождения. Помню первый свой позор. Нарисовал я как раз собаку, писающую у какого-то столбика, показал своему учителю рисования. Дело было года два назад, случайно он мне попался на пути, а точнее в кофейне. Что же я ему буду — о работе своей рассказывать? Так, потрепался о жене, о детях, посетовал, что дурак был и бегал с его уроков, о чем теперь жалею. И чтобы не принимал мои слова за дежурную лесть бывшего ученика — показываю ему канцелярский лист, а на нем свежий «тогодняшний» рисунок, плод трехчасовых моих бдений на курсах повышения квалификации, которые все наши сотрудники обязаны посещать раз в два или три года… Показываю, спрашиваю его мнение и, естественно, жду похвалы, поскольку был еще совсем еще лопоухим новичком и не представлял океана, который мне предстояло переплыть… Он похвалил, четкость линии похвалил, удивился, что мне так хорошо удается передать движение, которое застыло, представленное в рисунке одним-единственным мгновением, но которое наличествует в моем рисунке… А дальше принялся меня бомбить.
Что за столбик? Без понятия я, что за столбик. Рисовал, стало быть, а не знаю, ни предыстории вопроса, ни природы столбика… Неужели обязательно? Выясняется, что да, иначе я рисовал безыдейно, абстрактно, абы как и абы что. Почему абы что, когда собаку? С натуры собаку? Не с натуры. Какой она породы? Никакой. Так нельзя.
Вот, примерно, как шел наш разговор.
Тут уж я не выдержал и начинаю подбешиваться (внутренне): это почему, мол, я должен знать про столбик и породу, когда это совершенно не важно в данном рисунке. Я никогда в жизни не видел живьем этого столбика и этой беспородной косматой твари, и мой зритель не увидит, а будет оценивать только сам рисунок, по принципу «нравится, или не нравится». Не так что ли? Тут мой учитель ухмыльнулся, потряс плешивой головой, для разгона мысли, и выдал мне по первое число, загнал в лужу по самый пупок, а небось мог бы и поглубже. Если мне доведется когда-нибудь по жизни найти повод и отблагодарить — горы для него сверну, ибо открыл он мне горизонты, до которых сам я вряд ли бы допетрил…
— Поясняю, — говорит, — про столбик и породу, хотя буду говорить сейчас не о столбике и не о собачьей породе, Ричард. Но ты слушай и экстраполируй… знаешь значение этого слова?.. Молодец, извини старика за вопрос. Вот у тебя некая собака брызгает на некий столбик. Эта собака — мальчик, кобель, хотя мы с тобой причиндалов не видим. Почему именно кобель, а не девочка? Правильно, потому что кобели как правило задирают лапу, а сучки всегда полуприсаживаются. Если бы ты сквозь ее косматую шерсть сумел бы пририсовать вымя, соски, то вышла бы чушь, которая бы всем резала взор. Так? Так. Теперь смотрим на тени. Обрати внимание, Ричард, на тени: эта сюда смотрит, а эта сюда, а эта вообще странная… Нет, разве? Ну-ка взгляни. Собака косматая, вся «в перьях», в буграх, от каждой неровности образуется своя тень…
Тот рисунок я сохранил, и иногда, во время «мазохистических» творческих припадков достаю его и… краснею, один на один со своею стыдобушкой. Тени действительно беспорядочные, а рисунок слабейший, почти беспомощный. Не разместить источник освещения так, чтобы он давал эти тени. Столбик стоит на улице, и, вероятно, освещение естественное. Или искусственный свет, или смешанный, от фонарей и луны, если дело было вечером. Но даже специально, в голливудской постановке, не расставить осветительные приборы таким образом, чтобы они дали нарисованные мною тени. Стало быть, чушь. Невидимая глазу подавляющего числа зрителей чушь. Но на подсознательном уровне ощущение неправды все равно сохраняется, проникает в зрителя. Здесь и проходит один из важнейших водоразделов между подлинным искусством и бездарной пачкотней. Требуются долгие годы жизни посреди окружающей фальши, чтобы мозг и «художественное ощущалово» привыкли мириться с этой фальшью и даже радоваться ей, как подлинному искусству и нарекать гениальною. Увы, наша обывательская среда преотлично справляется с данной проблемой, что мы и видим на примере автора и его рисунка. Автор же — это я, с позволения сказать, художник.